Настя стояла посреди комнаты в куртке, застёгнутой до горла, и держала перед собой прошитую пачку листов. Билеты в кино лежали на подоконнике, придавленные ключами, и уже никуда не годились. На верхнем листе стояло имя Мирона, а под ним — сумма, от которой у неё онемели пальцы.
Два миллиона пятьсот тысяч. График платежей на две страницы, аккуратными столбиками, как расписание казни. Внизу — остаток: один миллион восемьсот. И дата ближайшего взноса — через девять дней, за пять дней до их росписи.
В сумке завибрировал телефон. Настя посмотрела на экран, выдохнула через нос и приняла вызов.
— Ты где? — весело гаркнула Даша. — Я уже у входа стою, тут пахнет попкорном на весь квартал.
— Я не приду.
— Прекрасно. Я так и знала. Ты хоть жива?
— Жива. Просто мне не до развлечений.
— Ага. Значит, приезжай не в кино, а на лавочку у фонтана. Через двадцать минут. И не спорь, я тебя четырнадцать лет знаю.
Настя положила листы точно так, как они лежали: угол к углу, третий лист чуть съехал вправо. Она запомнила этот съехавший угол, как запоминают отпечаток чужой подошвы на своём полу. Потом взяла ключи и вышла, не хлопнув дверью.
Лифт полз медленно, и она успела перебрать в голове всё: заявление в ЗАГС, платье в чехле, оплаченный банкетный зал на двадцать шесть человек. Через две недели она должна была стать женой человека, который девять месяцев жил с ней в одной квартире и молчал про долг. Настя разводила шмелиные семьи для тепличных хозяйств и точно знала: улей гибнет не от холода, а от лжи в расстановке рамок.
Даша сидела на бортике сухого фонтана, поджав ноги, и грызла яблоко. Увидев подругу, она вскочила и раскинула руки, но на полдороге опустила их.
— Ты белая, как творог, — сказала она. — Поругались?
— Не поругались.
— Настя, у тебя лицо человека, который только что нашёл в холодильнике чужую голову. Мирон опять со своей роднёй сцепился?
— Даш, скажи лучше другое. Вы ипотеку четвёртый год тянете. Каково это?
Даша откусила яблоко и посмотрела на неё исподлобья.
— Это как жить с третьим человеком в семье, — сказала она. — Только он не ест, не разговаривает и каждый месяц требует денег. Я собак-поводырей натаскиваю, у меня зарплата с премиями, у Кости смены — и всё равно мы полгода на гречке сидели, когда крышу перекрывали.
— И что, ссоритесь?
— Ссорились. Первый год я его почти ненавидела. Потом привыкли: он платит основной, я — проценты и коммуналку. Но мы вдвоём в эту яму прыгали, за руки держась. Вот в чём фокус.
— Вдвоём, — повторила Настя.
— Тебе-то что переживать? У тебя двушка от деда, чистая, без обременений. Ты вообще не понимаешь, что такое банк.
— Не понимаю.
— И слава богу. Я, между прочим, помню тот ваш семейный концерт. Когда выяснилось, что дед оставил квартиру тебе, а не Артёму.
Настя усмехнулась, и усмешка вышла кривая, как гвоздь.
— Отец тогда просил её не лезть, — сказала она. — Прямо просил: не вмешивайся, старик знал, что делал. А она влезла.
— И пообещала твоему брату дачу.
— Пообещала. Публично, за столом, назло. Отец после этого две недели ночевал у своего товарища, они чуть не развелись. Артём дачу получил, продал через месяц и купил машину. Не квадратные метры — машину.
— А потом взял ипотеку, — подхватила Даша. — А теперь ноет, что его обделили. Красавец.
— Он звонит матери и говорит: «Мне ничего не досталось». А ей нравится. Она себя чувствует несправедливо обиженной вместе с ним.
— Настя, а к чему ты вообще про кредиты завела?
Настя посмотрела на носки своих ботинок. Врать подруге не хотелось, а говорить вслух было ещё рано: слова придавали цифрам плоть.
— Так, — сказала она. — Считаю варианты. Свадьба, расходы, всё такое.
— Ой, не ври. У тебя глаза как у человека, который вычитает.
— Я вычитаю.
— Тогда позвони, когда досчитаешь, — Даша швырнула огрызок в урну и попала. — И имей в виду: я всегда на твоей стороне, даже если ты будешь неправа. Особенно если будешь неправа.
Настя вернулась через полтора часа, нарочно медленно, дворами. В прихожей стояли ботинки Мирона, из комнаты бубнил телевизор. Она сняла куртку, прошла к столу и посмотрела на пачку листов.
Третий лист по-прежнему чуть съезжал вправо.
***
Мирон вышел из комнаты в домашней футболке, с пультом в руке, и на секунду завис в дверном проёме. Взгляд у него метнулся к столу и обратно, быстро, как у карманника.
— О, ты дома? — сказал он. — А кино?
— Отменилось.
— Жалко. Есть будешь?
— Мирон, сядь.
Он сел на угол дивана, положил пульт рядом, и Настя увидела, как у него дёрнулось колено. Она села напротив, на стул, и сложила руки на коленях.
— Через две недели мы идём расписываться, — сказала она ровно. — Я хочу зайти в ЗАГС без долгов. Совсем. И хочу, чтобы ты зашёл так же. Если у кого-то из нас есть долги — надо повременить.
Мирон почесал бровь. Он тянул паузу, соображая: видела она бумаги или нет, и Настя следила за этой работой мысли, как за копошением жука под стеклом.
— Я тоже за, — сказал он наконец. — Я войду туда без долгов.
— Точно?
— Точно. У меня всё чисто.
Она молчала пять секунд. Он выдержал три и начал моргать.
— Значит, свадьбы не будет, — сказала Настя.
— В смысле?
— В прямом. Ты мне сейчас соврал. Нагло, глядя в лицо, с интонацией честного человека. Это хуже, чем долг.
Мирон вскочил, шагнул к ней, потом остановился и развёл руками.
— Настюш, ну прости! Я не хотел тебя грузить, ты и так со свадьбой замучилась…
Настя встала, взяла со стола пачку и протянула ему листами вперёд, почти в лицо.
— Один миллион восемьсот тысяч, — сказала она. — Это ты называешь «не грузить»? Это тебе шутка такая? Взнос пятьдесят две тысячи ежемесячно, до две тысячи тридцать первого года. Я правильно прочитала?
— Правильно, — он взял листы и держал их, как чужие. — Дай объясню.
— Объясняй. Медленно, с самого начала. И, Мирон, ни одного вранья. Одно — и я встану и уйду от тебя.
Он сел, потёр ладони и заговорил, глядя в пол.
— У Нины была ипотека. У неё и у Славика. Наполовину выплаченная, мать им первый взнос собирала. А потом у них началось: он орёт, она орёт, ребёнок кричит, соседи стучат. Развод. И суд.
— И?
— И суд присудил ему сорок процентов квартиры. Она в ипотеке, а он — сорок процентов. Понимаешь, что это значит? Он мог выставить свою долю на продажу, и Нина с Тимошей осталась бы с чужим мужиком за стенкой. Или на улице.
— Дальше.
— И тогда мать сказала: Мирон, ты один в семье нормально зарабатываешь. Возьми кредит, выкупи его долю, а мы вернём. Я тогда бригадиром был, у нас участок манекены делал для краш-тестов, заказы шли, я по сто двадцать поднимал. Ну я и взял. Два с половиной.
— И выкупил.
— И выкупил. Нина теперь живёт в своей квартире. Тимоша в свою школу ходит, во двор к своим друзьям. Я семьсот тысяч уже отдал банку, плюс проценты — почти миллион вышел.
Настя кивнула. Она ходила по комнате, три шага туда, три обратно.
— Красиво, — сказала она. — Ты благородный. А теперь давай посчитаем, во что твоё благородство обходится мне.
— Тебе-то за что?
— Сядь и слушай. У тебя сейчас оклад шестьдесят пять. Цех закрыли, ты на новом месте, шестьдесят пять. Из них пятьдесят две ты отдаёшь банку. У тебя остаётся тринадцать тысяч. Тринадцать, Мирон. На проезд, на еду, на носовые платки.
— Ну…
— Значит, продукты, коммуналка, одежда, лекарства, отпуск, ремонт — это я. Целиком я. Со своей зарплаты. То есть я семь лет буду содержать взрослого мужчину, а он всё до копейки будет носить в банк за квартиру своей сестры. Я правильно нарисовала картину?
— Ты грубо рисуешь.
— Я рисую точно. Грубо будет, если я сформулирую словами покрепче.
Он снова вскочил и заходил по комнате, и они кружили друг напротив друга, как две осы над одним яблоком.
— А что мне было делать?! — повысил голос Мирон. — Сестру с ребёнком на вокзал?
— Тебе надо было прийти ко мне в октябре, когда ты кольцо надевал, и сказать: «Настя, у меня долг в два с лишним миллиона, потому что я спасал сестру». И я бы… — она осеклась.
— И ты бы что?
— Не знаю, — честно сказала она. — Может, поаплодировала бы. Может, ушла бы сразу. Но я бы выбирала сама, с открытыми глазами. А ты меня выбора лишил. Ты полгода спал со мной в одной кровати и держал в рукаве полтора миллиона.
— Мать обещала отдать!
— И отдала?
Мирон замолчал, и молчание это было очень содержательным.
— Ни копейки, — сказал он глухо. — Ни рубля. Каждый раз: «сынок, потерпи, вот весной». А кредит-то висит. Его платить надо, ему всё равно, кто чего обещал.
— И ты решил, что платить его будем мы. И, чтобы не говорить об этом вслух, ты подложил мне бумаги на стол. Не сказал — подложил. Как отраву в миску.
— Я не подкладывал!
— Мирон. Я сегодня ушла и вернулась через полтора часа. Ты был дома. Бумаги лежали как лежали, третий лист вправо. Ты их не убрал. Ты хотел, чтобы я увидела и переварила без тебя.
Он молчал, и по лицу его было видно: попала.
— Ну, увидела, — выдавил он. — И слава богу, что увидела. Настюш, ну чего мы как чужие. Мы вместе, у нас всё получится, ну подтянем ремни, ну…
— Ремни у меня одни, — сказала Настя. — Твои у сестры на талии.
И тут он сказал то, после чего в комнате стало очень тихо.
— Слушай, а давай твою двушку продадим? — Мирон произнёс это легко, будто предлагал заказать пиццу. — Гасим долг разом, добавим, берём хорошую студию, и заживём как люди. Без этой петли.
Настя посмотрела на него долгим взглядом.
— Уходи, — сказала она. — Прямо сейчас. Я сейчас злая, и мне не до нежностей.
— Настя…
— К родителям иди. У них двушка, машина, дача. Пусть они тебя пожалеют.
***
Дверь родительской квартиры Мирону открыла мать, Тамара Львовна, в халате и с полотенцем на плече. Она контролёром работала на канатной дороге в парке, тридцать лет пропускала людей через турникет и научилась смотреть на человека так, будто у него не оплачен билет.
— Ты чего с сумкой? — спросила она.
— Поживу тут.
— Поругались?
— Она узнала про кредит.
Тамара Львовна села на табурет в прихожей и всплеснула руками так, что полотенце свалилось на пол.
— Ты сказал?! Ты что, дурак? До свадьбы?!
— Я не говорил. Она сама увидела бумаги.
— А бумаги откуда взялись у неё на глазах?
— С неба упали, — огрызнулся Мирон. — Оставил на столе.
— Оставил! — Тамара Львовна подняла полотенце и стала скручивать его в жгут. — Надо было после росписи! Расписались, штамп, общее имущество, и тогда бы уже никуда она не делась. А теперь что? Теперь она думает.
— Мам, вы мне что обещали? Вернём, вернём. Где деньги? Где хоть один рубль? Я семьсот тысяч из своего кармана отдал, вы хоть на батон скинулись?
— Не хами матери.
— Я не хамлю. Я спрашиваю.
Из комнаты вышел Глеб Ильич, отец, в тапках и вязаной жилетке. Он всю жизнь работал машинистом снегоплавильной установки: зимой топил городские сугробы, летом чинил свою технику и молчал.
— Что за собрание в коридоре? — спросил он.
— Твой сын всё разболтал невесте, — сказала Тамара Львовна. — Умница какой.
— Значит, честный, — сказал Глеб Ильич и ушёл обратно.
На следующий день, в семь вечера, в дверь Насти позвонили. На пороге стояли Тамара Львовна с коробкой зефира и Глеб Ильич с видом человека, которого привели силой.

— Настенька! — пропела свекровь. — Мы на минуточку.
Настя пропустила их, проводила в комнату, усадила. Зефир поставила на край стола, не открывая.
— Как хорошо у тебя, — начала Тамара Львовна, оглядываясь. — Светло. Простор. Дедовская, да? Мебель бы, конечно, поменять…
— Тамара Львовна.
— Мы, собственно, о свадьбе. Всё же готово, всё катится, машина заказана, тётя Валя из Кургана билет купила, платье у тебя, я слышала, с открытой спиной…
— Вы пришли не за этим, — сказала Настя.
Свекровь запнулась, поправила брошь и решительно кивнула.
— Не за этим, — согласилась она. — Ты про кредит узнала, и я хочу, чтобы ты услышала правду от меня, а не от людей. Ты знаешь, что Ниночка пережила? Одна с ребёнком. Славик — деспот, он её унижал, он на неё голос поднимал.
— Я не знаю ни Славика, ни того, кто на кого поднимал.
— А я знаю! Мою дочь надо было спасать, и Мирон поступил благородно. Как мужчина. Он взял кредит и закрыл эти проклятые сорок процентов, чтобы этот тип не выкинул её с моим внуком на улицу.
— Хорошо, — сказала Настя. — Спасли. Теперь вопрос по существу: кто будет платить долг?
Тамара Львовна посмотрела на неё удивлённо, почти жалостливо, как на человека, который спрашивает, зачем в супе вода.
— Долги жениха — не повод отменять свадьбу. Закроешь и живите, — спокойно заявила свекровь. — Вы.
— Вы — это кто?
— Ну как кто. Вы с Мироном. Молодая семья.
Настя откинулась на спинку стула.
— Нет, — сказала она. — Кредит брал Мирон. Один. Подпись его, деньги ушли на квартиру вашей дочери. Пусть Мирон и гасит. Я тут при чём?
— Настя, ну вы же будете жить вместе! Общий котёл, общие радости, общие трудности. Сегодня ты ему поможешь, завтра он тебе.
— Завтра он мне — что? Погасит мою ипотеку, которой у меня нет? У меня нет долгов, Тамара Львовна. У меня квартира, работа и чистая совесть. Обмен получается неравноценный.
— Ты рассуждаешь как бухгалтер на рынке, — поджала губы свекровь. — Любовь так не считают.
— Зато банк считает. Причём с процентами.
Глеб Ильич кашлянул. Тамара Львовна не услышала — она разгонялась.
— Молодёжь пошла: чуть что — «моё, твоё». В наше время делили последнюю картошку и не пищали.
— Тамара Львовна, — Настя вдруг улыбнулась, и улыбка была нехорошая, тонкая, — раз уж мы делим картошку, у меня к вам просьба.
— Какая?
— Три года назад я помогла брату с бизнесом. Он мастерскую открывал. Бизнес не пошёл, оборудование ушло за копейки, а долг остался на мне. Небольшой. Семьсот тысяч.
Свекровь замерла с зефиром в руке.
— И… что?
— Дайте мне семьсот тысяч, — сказала Настя. — И у меня всё будет чисто. Я войду в вашу семью налегке, без обременений. Вам ведь важно, чтобы у вас в роду порядок был.
Тамара Львовна открыла рот. Потом закрыла. Потом заговорила, повышая голос с каждым словом.
— Ты в своём уме? Почему ты просишь у меня? У тебя родители живые! Твой брат разорился — при чём тут я? С какой стати я должна гасить долги какого-то Артёма, которого я в глаза не видела?!
— Вот, — сказала Настя тихо. — Вот именно. Спасибо.
— Что «вот»?!
— Нет у меня никакого долга. Ни рубля. Я вам зеркало показала. Вы сейчас минуту побыли в моей шкуре — и вам не понравилось. А теперь подставьте вместо моего выдуманного брата вашу настоящую дочь, вместо семисот тысяч — миллион восемьсот, и добавьте, что расплачиваться я буду семь лет. Каждый месяц. Из своей зарплаты. За квадратные метры чужой женщины.
Свекровь стала пунцовой, поднялась, зефир остался лежать на столе.
— Ниночка тебе не чужая! Она сестра твоего мужа!
— Мирон мне пока не муж, — сказала Настя. — И, как выясняется, это очень удачное обстоятельство.
— Тома, — Глеб Ильич встал и взял жену под локоть. — Идём.
— Я не договорила!
— Ты договорила. Ещё три фразы, и нас отсюда выставят, а я в этом доме хотел бы бывать.
Он вывел её, придерживая за локоть, и в дверях обернулся.
— Настя, ты не сердись на неё, — сказал он. — Она за детей всегда как медведица.
— Медведица, — кивнула Настя. — Только лапы почему-то мои.
Даша приехала в девять, с пакетом мандаринов, и слушала пятнадцать минут не перебивая — что для неё было подвигом. Потом покрутила пальцем у виска.
— Стоп, — сказала она. — А почему благородные родители сами не пожертвовали ничем? У них двушка. Машина. Дача, ты говорила.
— Потому что им так удобно, — Настя чистила мандарин, разрывая кожуру на мелкие клочки. — У них тёплый пол и «Жигули» в тени. Расставаться с комфортом они не собираются. Комфорт-то не орёт, в отличие от Нины.
— Дело плохо, Настя. Очень плохо. Если родители один раз уже подставили сына — они и второй раз подставят. И третий.
— Понимаю.
— И ты знаешь, куда они смотрят? На твою двушку. Они уже её мысленно продали, поделили и купили себе спокойную старость.
Настя усмехнулась и положила дольку в рот.
— Мирон уже предложил, — сказала она.
Даша уронила мандарин.
— Что?!
— Вчера. Дословно: «Давай твою двушку продадим, гасим долг, берём студию и заживём». Легко так сказал. Без запинки.
— Быстро у них дело идёт, — Даша присвистнула. — Теперь начнётся вторая серия: тебя будут ловить на любовь. «Любишь — докажи», «любишь — не считай», «любишь — подпиши». Проверенная схема, я такое у Костиной родни видела.
— Я понимаю.
— Понимаешь и что?
Настя посмотрела на свои руки.
— И люблю его, — сказала она. — Вот в чём подлость. Я его люблю, Даш. И не вижу, где тут выход.
***
Мирон вернулся на следующий вечер со своей сумкой, поставил её в прихожей и сразу начал говорить, будто продолжал прерванную мысль.
— Я всё обдумал, — сказал он. — Мы постепенно выплатим. Не я — мы. Возьмём подработку, я по субботам могу на пилораму, ты, может, шмелей своих на частников выведешь, у людей сейчас теплицы у всех…
— Стой.
— Настюш, за два года сумму собьём, а дальше легче пойдёт…
— Стой, Мирон, — Настя встала. — Я платить не буду.
Он споткнулся на полуслове.
— В смысле — не будешь?
— В прямом. Я хочу мужа, а не иждивенца, которого надо кормить с ложки, пока он всё до копейки носит за сестрину квартиру. Я не буду продавать дедовскую двушку. И не надо мне про любовь — любовь тут вообще ни при чём.
— Как это ни при чём?! — он даже отшатнулся. — Это самое главное!
— Самое главное — это график платежей. Он у тебя на двух страницах. Любовь там не упомянута ни разу.
Мирон опустился на стул, схватился за голову.
— Миллион восемьсот — это же не смертельно, — заговорил он быстро. — Люди и с большими живут. Мы молодые, здоровые, мы справимся. Настя, ну ты же меня любишь.
— Нет никаких «мы» в этом долге, — сказала она. — Есть ты. Твоя сестра. Твоя мать, которая тебя уговорила и обещала вернуть. Твой отец, который промолчал. Это ваш семейный вексель, а не мой.
— То есть ты вот так — в сторону? Пусть тонет?
— Ты не тонешь. Ты плывёшь. Просто хочешь, чтобы я стала твоим спасательным кругом. Мне такая роль не подходит.
Он вскочил, и лицо у него перекосилось.
— Значит, не любишь! — крикнул Мирон. — Всё понятно. Любила бы — не считала бы копейки. Ты просто холодная, расчётливая…
— Если тебе так легче — да, — сказала Настя ровно. — Не люблю. Пусть так.
И тут он испугался. Настя увидела это отчётливо: он понял, что ещё одно слово — и она снимет кольцо.
— Так, всё, — забормотал он, хватая куртку. — Надо остыть. Мы оба на нервах. Я к родителям, а завтра поговорим спокойно.
Дверь закрылась. Настя постояла в прихожей, потом достала телефон и стала листать фотографии.
Вот они на смотровой площадке, у неё волосы в лицо. Вот он с торчащей из кармана варежкой, дурацкий, счастливый. Вот кольцо на её пальце, октябрь, свет от гирлянд. Она любила этого человека — и этот же человек полгода готовил ловушку, аккуратно, терпеливо, как ставят силок на птицу: чтобы она сама влетела и сама согласилась продать единственное, что у неё было.
Настя оделась и вышла. К матери она не поехала — там началось бы «а я тебе говорила» и звонок Артёму. Она поехала к бабушке.
Зоя Петровна открыла в фартуке, с очками на лбу, и, не задавая вопросов, усадила внучку за круглый стол.
— Рассказывай, — сказала она. — Только без предисловий, у меня их за двадцать лет председательства было по два в день.
Настя рассказала. Бабушка слушала, положив на стол руки в старческих пятнах, и один раз крякнула — на месте про сорок процентов.
— Любишь его? — спросила Зоя Петровна, когда внучка замолчала.
— Люблю, — сказала Настя. — И противно от этого.
— Правильно, что противно. Он с тобой подло поступил. Не глупо — подло. Глупый бы сразу выложил и заплакал. А этот бумажки постелил, как приманку в мышеловке.
— Что мне делать, ба?
Зоя Петровна поправила очки и посмотрела на неё в упор.
— Последний раз проверить на прочность, — сказала она. — По-честному, при свидетелях. Идёте к нотариусу и заключаете брачный договор. Пункт первый: моё — моё. Квартира, всё нажитое до брака, всё полученное в дар и по наследству. Пункт второй: его долг — его личное обязательство, приобретённое до брака, супруга по нему не отвечает ни рублём.
— А третий?
— А третий главный. Он обязан вносить в общий котёл не меньше двух третей своего заработка. Не «сколько останется после банка», а две трети. Хочешь — иди на вторую работу, хочешь — грузи вагоны, но семью корми, а долг гаси из своей доли.
— Он не потянет.
— Значит, пусть ищет, где платят больше, а не где жена подороже. Настя, слушай меня: если он откажется — это ответ. Значит, он всё равно собирался долг на тебя переложить. Может, не весь, но кусок. Мужики в этом деле как вода: где щель, туда и потечёт.
— А если согласится?
— Тогда есть шанс, — сказала бабушка. — Небольшой, но есть. У меня в колхозе бригадир один был: пропил комбикорм, а потом три года без выходных отрабатывал. И отработал. Люди разные бывают. Но проверять надо на бумаге, а не на слезах.
***
На следующий день в четыре Настя стояла у двери родителей Мирона. Открыл Глеб Ильич, посторонился молча. В комнате уже сидели все трое: Тамара Львовна на диване, Мирон у окна, отец пристроился на краю стула.
— Я ненадолго, — сказала Настя, не садясь. — Свадьбу я не отменяю.
Мирон вскинулся, и лицо у него засветилось, как лампочка.
— Настюш!
— Не перебивай. У меня условия. Мы идём к нотариусу и подписываем брачный договор. Всё моё — моё: квартира, вещи, наследство. Всё, что я заработаю в браке, — тоже моё. Твой кредит — твой, и я по нему не отвечаю ни рублём, ни днём просрочки. И ты вносишь в семейный бюджет не меньше двух третей своей зарплаты, как бы ты её ни зарабатывал. Если нет — жмём руки и расходимся.
Тамара Львовна подскочила на диване.
— Это что за унижение?! — задохнулась она. — Мой сын тебе не наёмный работник! Договор! Как будто в семью не входят, а на завод устраиваются!
— На заводе хотя бы условия труда прописаны, — сказала Настя.
— Тома, помолчи, — вдруг сказал Глеб Ильич.
— Что значит помолчи?!
— Помолчи, говорю. — Он повернулся к Насте, и лицо у него было почти доброе. — Настя, ты права. По совести — права. Кредит наш, семейный, и вешать его на девчонку со стороны — нечестно, я это ещё в прошлом году понимал, да смолчал, дурак.
Настя чуть кивнула, ожидая продолжения. Продолжение обязано было быть — оно всегда есть.
— Но и делить так — тоже не дело, — продолжил свёкор мягко, разводя руками. — Вот это «моя зарплата — моя, твоя — твоя» до добра не доводит. Давайте по-человечески: складываем обе зарплаты в общий котёл, вычитаем расходы — еду, свет, воду, что там ещё, — а остаток делим пополам. Каждый своей половиной распоряжается как хочет. По-божески, по-семейному.
Прозвучало красиво. Тамара Львовна закивала, вытирая уголок глаза.
— Вот! — сказала она. — Вот это по-нашему. Глеб, ты умница.
— Я согласен, — быстро сказал Мирон. — Настя, это же честно. Пополам.
Все смотрели на неё и ждали. Настя посчитала в уме, не торопясь, вслух.
— Смотрите, — сказала она. — Моя зарплата — восемьдесят четыре. Твоя — шестьдесят пять. Складываем: сто сорок девять. Вычитаем расходы: еда, коммуналка, транспорт, мелочи — тысяч шестьдесят пять на двоих, если без излишеств. Остаётся восемьдесят четыре. Делим пополам: по сорок два.
— Ну вот, — обрадовалась свекровь. — Прекрасно же!
— А теперь считаем, откуда эти шестьдесят пять на расходы взялись. Из общего котла. То есть из моих денег тоже. Мирон вносит шестьдесят пять и тут же забирает сорок два себе — и несёт их в банк. Значит, я оплачиваю быт почти в одиночку, а он свои деньги отдаёт за квартиру Нины. Вы мне сейчас ту же самую тарелку подали, только салфеткой накрыли.
В комнате стало тихо. Глеб Ильич смотрел в пол.
— Красиво было сказано, — добавила Настя. — Признаю. Но суть та же.
— Настя, ну ты как счётная машина! — вскрикнула Тамара Львовна. — Ты хоть раз о людях подумай, а не о цифрах! Ниночка ночами не…
— Не надо про Ниночку.
Настя сняла с пальца кольцо. Сняла осторожно, не дёргая, — оно всегда сидело чуть туго. И положила на стол, в середину, чтобы всем было видно.
Мирон рванулся вперёд.
— Ты чего? Не надо! Настя, всё же хорошо, всё же решаемо! Я люблю тебя, ты меня любишь, мы через две недели…
— Не надо мне про первые трудности, — сказала Настя. — Я эти трудности прошла. Это вы их не прошли. Мой жених мне соврал в глаза. Его родители обманули его самого: уговорили, наобещали и не отдали ни рубля. Вы все играете в одну игру, где выигрывает тот, кто первый переложил. Я в этой игре не участвую.
Она повернулась и пошла к двери. За спиной кто-то охнул — кажется, свекровь.
Мирон бросился следом, догнал в коридоре, схватил за рукав.
— Настя! Ну подожди! Ну куда ты!
Пощёчина прозвучала так, что, наверное, её услышал весь подъезд. Настя даже не заметила, как размахнулась. Она мягко освободила рукав, открыла замок и вышла, притворив дверь за собой без стука.
Тамара Львовна стояла в проёме комнаты, схватившись за собственную щёку, будто ударили её.
***
Дверь Мирон закрыл сам, медленно. На щеке у него горел отпечаток, пальцы отчётливо, все четыре.
Тамара Львовна села на диван и заголосила — не плача, а зло, на одной ноте.
— Ну и подонок этот Славик! — начала она. — Не мог оставить квартиру Ниночке по-человечески! Ушёл бы с одним чемоданом, как порядочный, — так нет, сорок процентов ему подавай! Из-за него всё, из-за него!
— Мам, — сказал Мирон.
— А ты! — она развернулась к сыну. — Ты почему объяснить нормально не мог? Мужчина ты или нет? Женщине надо мягко, ласково, за плечи взять, слово подобрать! Ты же ей в морду бумажками сунул!
— Я не совал.
— А ты! — свекровь развернулась к мужу. — Ты какого чёрта молчал?! «Настя права, Настя права»! Ты на чьей стороне сидишь в собственном доме?!
Глеб Ильич не ответил.
— Но главное — она, — Тамара Львовна вздохнула и подытожила. — У неё двушка. Дедова, даром доставшаяся. Что ей стоило продать? Загасили бы кредит, купили хорошую студию, светлую, с ремонтом, и жили бы себе счастливо. Так нет же, пришла и устроила тут ревизию.
Мирон снял со стула куртку.
— Ты куда? — спросила мать.
— Отдайте деньги, — сказал он. — Два миллиона пятьсот. Как обещали.
— Ты с ума сошёл?
— Из-за вас я невесту теряю, — он говорил тихо. — Из-за Нины, которая полтора года истерики мужу закатывала, а теперь живёт в отремонтированной квартире и мне на дни рождения носки дарит. Я семь лет буду по пятьдесят две тысячи носить чужому дяде в окошко. Семь лет, мам. Мне тридцать один.
— Мирон!
— Отдайте деньги.
Он вышел и хлопнул дверью.
Тамара Львовна посидела, поправила подушку, потом сказала в пустоту:
— Ничего. Перебесится. Она его любит, я по глазам вижу. Поплачет неделю и вернётся, они все возвращаются.
— Не вернётся, — сказал Глеб Ильич.
— Тебя не спросили.
— Меня надо было спрашивать в прошлом году. — Он встал, прошёлся по комнате, остановился напротив жены. — И я, дурак, тебя послушал. Сам сына уговаривал: «Мирон, ты один зарабатываешь, выручи сестру». Я его в эту петлю за руку привёл. Теперь хочу вытащить.
— И как ты его вытащишь?
— Обещание выполним. Отдадим сыну деньги — хотя бы часть. Тогда у него шанс есть и с долгом, и с девчонкой.
— Из чего отдадим? — Тамара Львовна всплеснула руками. — У нас пенсия и моя канатка!
— Дача.
Она замолчала на секунду, а потом взвилась.
— Ты в своём уме?! Дачу?! Это мамин дом! Мама её своими руками… там яблони! Ни за что! Не отдам!
Глеб Ильич кивнул, будто получил именно то, что заказывал.
— Вот, — сказал он. — Что и требовалось. Сын — можно. Невестка — можно. А шесть соток с яблонями — нельзя. Ты за грядку готова сыну жизнь поломать. И думаешь, он тебе это простит? Не простит. Ни тебе, ни мне.
— Глеб!
— И я себе не прощу.
Он ушёл в комнату и притворил за собой дверь.
Тамара Львовна осталась одна. Она сидела, гладя ладонью подлокотник, и в голове у неё складывалась удобная, ровная картина: во всём виновата эта Настя. Жадная, холодная, сына её не любит, ходит по чужим домам с калькулятором. Была бы нормальная девка — продала бы свою двушку, и никакого горя. А теперь сын на мать волком смотрит, муж в комнате заперся, того гляди на развод подаст. Всё она, невестка. Она и никто больше.
Настя шла по улице, застёгнутая до горла, и палец без кольца было непривычно лёгким.
Телефон она уже набрала — Даша ответила на втором гудке.
— Ну? — сказала подруга.
— Свадьба отменяется.
— Отлично! — рявкнула Даша так, что Настя отодвинула трубку от уха. — Прости, но — отлично. Ты понимаешь, что было бы после росписи? Через месяц ты уже подписывала бы бумаги на продажу и объясняла себе, что это ради любви.
— Больно, Даш.
— Безла из этой лживой и жадной родни, пока не увязла. И заметь: он ведь ни разу не сказал «я пойду на вторую работу». Ни разу «я найду место, где платят сто». Он сказал: «продадим твоё, закроем моё». Вот и весь человек, в одной фразе.
— Он не злой, — сказала Настя. — Он трус.
— Это одно и то же, только тише.
— Позвони завтра.
— Позвоню сегодня. И приеду. С мандаринами.
Настя убрала телефон и пошла дальше, никуда особенно. Навстречу шли люди: парень с девушкой, сцепленные локтями, спорили, куда сворачивать; пожилая пара несла один пакет на двоих, взявшись за ручки с двух сторон; одинокий мужчина в наушниках шагал, глядя перед собой.
Обидно было до колючей боли под рёбрами. Платье висело в чехле, зал был оплачен, тётя из Кургана купила билет. Но Настя знала точно, спокойно и трезво, как знает человек, посчитавший на бумаге: она выбрала не жить с лгуном и трусом, и этот выбор ей ещё пригодится.
Она свернула к остановке и достала ключи от своей квартиры.


















