Ева уснула в половине десятого, и это была единственная победа за весь день. Алина стояла над раскладной кроваткой, взятой напрокат вместе с квартирой, и боялась дышать. Пять месяцев ребёнку, а спит так, будто караулит предательство. Ещё вчера над этой макушкой висел кружевной балдахин в трёшке на Полевой, а сегодня — голая лампочка под потолком и обои в подозрительных разводах.
Хозяйка называла это «уютной студией с ремонтом». Ремонт заключался в том, что дверцу шкафа кто-то однажды прикрутил обратно. Диван скрипел, как несмазанная калитка, и на нём Алине предстояло спать неизвестно сколько ночей. Она села на край, стянула резинку с волос и почувствовала, как затылок отпускает.
Телефон завибрировал на подлокотнике. Карина. Алина схватила трубку раньше второго гудка и вышла в коридорчик, прикрыв дверь.
— Ну? — сказала подруга вместо приветствия. — Жива? Не сожрали тебя тараканы?
— Тараканы интеллигентные, — ответила Алина. — Ходят по стенке, здороваются.
— Ты диван разложила? Или так и сидишь на чемоданах, как беженка?
— Разложила. Карин, спасибо. Правда. Ты меня вытащила оттуда за два часа, я до сих пор не понимаю как.
— Как-как. Взяла машину у Никиты, взяла тебя, взяла твоего ребёнка и уехала, — отрезала подруга. — Надо было ещё коляску отобрать, но твоя свекровь легла бы на неё грудью.
— Не надо было. Пусть подавится.
— Ага, конечно. Коляска-трансформер, между прочим. Ладно. Ты Артёму звонила?
Алина помолчала. За стеной у соседей бубнил телевизор, кто-то ржал в записи, и от этого делалось только хуже.
— Нет.
— Так. — Карина сделала паузу, которая обычно предшествовала лекции. — А почему?
— Потому что он на вахте. У него ветряки, высота сто двадцать метров, страховочная система и три подрядчика над душой. Он там гондолы обслуживает, у него смена по двенадцать часов. Что он сделает, Карин? Спрыгнет?
— Он мужик или где? Пусть узнает, что его мать сделала с его женой и его дочерью.
— Узнает. Через месяц приедет и узнает.
— Алин. — Голос стал жёстче. — Ты сейчас его выгораживаешь или себя?
— Я себя берегу, — сказала Алина. — Если я ему сейчас всё выложу, он там на вышке будет думать не о карабине, а о том, как его мать меня по лицу ударила. И полетит вниз красиво, с гарантией. Мне это надо?
— Она тебя ударила?
— Один раз. При свидетелях. При своей сестре, Римме Львовне. Та стояла и кивала, как болванчик на панели.
— Знаешь, — процедила Карина, — я в этот момент должна была быть рядом. Я бы ей объяснила методику.
— Ты приехала через сорок минут, этого хватило.
— Мало. Ладно. Ты хоть понимаешь, что она тебе позвонит? Такие не успокаиваются.
— Понимаю, — сказала Алина. — Пусть звонит. Я обратно в эту квартиру не зайду, даже если она мне ковровую дорожку постелет. После такого не живут вместе. Едят с одного стола и делают вид — это да. А жить — нет.
— Умница. Записывай на диктофон, если начнёт.
— Карин.
— Что «Карин»? Я в этих делах разбираюсь, у меня клиенты воюют похлеще. Всё, целую, спи. Завтра привезу пюре и стиральный порошок.
Отбой. Алина постояла в коридоре, потом заглянула в комнату. Ева спала на спине, раскинув руки, будто сдалась в плен всему миру сразу.
Телефон снова ожил, и на этот раз высветилось «Артём».
— Привет, — сказала она таким голосом, каким разговаривают из отпуска, а не из съёмной норы. — Ты чего так поздно?
— Смену закрывали. Тут ветер седьмой, всё встало, лазили по трансмиссии. — Он говорил устало, но довольно. — Как Евка?
— Спит. Днём переворачивалась. Почти. Полбока прокрутила и застряла.
— Застряла?
— Как жук. Лежала и возмущалась.
Артём засмеялся, и связь на секунду захрипела.
— Ты сама-то как? Ешь?
— Ем.
— Алин, я серьёзно. Ты худая была ещё до родов.
— Ем, ем. — Она села на пол, спиной к стене. — Ты когда домой?
— Двадцать девятого вылет, тридцатого дома. Слушай… — Он замялся. — Мать помогает? Она обещала гулять с Евой, пока ты поспишь.
Алина смотрела в потолок. Там была трещина, похожая на реку с притоками.
— Помогла, — сказала она. — Очень помогла.
— Ну хоть что-то. Она умеет, когда хочет.
— Умеет, — согласилась Алина. — Ты не представляешь как.
— Что-то у тебя голос…
— Ребёнок пятимесячный, Артём. У меня будет такой голос ещё лет пять.
Он вздохнул, и в этом вздохе была вся его вина за вахты, за высоту, за то, что его нет.
— Потерпи. Отработаю этот сезон, перейду в наладку, буду дома.
— Я терплю.
— Люблю тебя.
— И я.
Она отключилась, положила телефон рядом с собой и просидела так минут десять, не двигаясь.
***
Утро начиналось в пять сорок и шло по кругу, как барабан стиральной машины. Кормление, смена, попытка положить обратно, провал, десять минут на руках, «шшш», снова кровать, снова провал.
К девяти Алина успевала выпить полстакана воды и подумать, что вода — переоценённый продукт. В десять была прогулка: коляску пришлось купить б/у, за четыре тысячи, у женщины из соседнего дома, с колёсами, которые скрипели на одну ноту. Прекрасная коляска. Идеальная коляска. Главное, своя.
Потом поликлиника — плановый осмотр, очередь, женщина в маске, которая громко объясняла всем, что прививки придумали враги. Потом магазин, потом лестница на четвёртый этаж без лифта, потом снова кормление.
В два часа Ева уснула, и у Алины было сорок минут собственной жизни. Она потратила их на то, чтобы вымыть пол и посмотреть на телефон. Пришло сообщение от матери:
«Отправила тебе двадцать. Не спорь. Как моя внучка?»
Алина открыла банковское приложение. Двадцать тысяч. Мать работает в питомнике при лесхозе, поднимает саженцы, у неё спина, у неё отчим с диализом, у неё восемь соток, которые кормят их обоих зимой.
Она набрала ответ.
«Спасибо. Ева отлично, зубы лезут. У нас всё хорошо».
Пальцы зависли над экраном. Написать? «Меня выгнала свекровь, я снимаю студию за двадцать восемь тысяч, я живу на карту мужа и боюсь считать до конца месяца».
Она стёрла всё и отправила смайлик с сердцем. Мать перезвонила через минуту.
— Ты почему такая короткая?
— Ребёнок спит, говорю тихо.
— А Тамара как?
— Нормально.
— Она тебя не жучит? Ты мне скажи, я приеду.
— Куда ты приедешь, у тебя высадка, — сказала Алина. — Всё в порядке. Правда.
— Ну смотри у меня.
— Смотрю.
Она положила трубку и посидела ровно три секунды, потому что дальше телефон завибрировал снова. «Тамара Львовна».
Алина смотрела на экран, как на насекомое, которое надо решить: давить или выпустить. Нажала «ответить».
— Сбежала? — сказала свекровь без предисловий. — Ну и правильно сделала. Хоть на это ума хватило.
— Здравствуйте.
— Не здоровайся ты со мной! — Голос был звонкий, довольный, натренированный на скандал. — Ты думала, я слепая? Думала, я до старости буду вам чай носить и радоваться? Я всё знаю. Всё, поняла?
— Что вы знаете?
— Что нагуляла! Что подсунула моему сыну чужого ребёнка! Что я, дура старая, кроватку покупала, манеж покупала, коляску за сорок тысяч! Для кого? Для чужого выродка!
— Тамара Львовна…
— Молчи! Подавай на развод, слышишь? Сама подавай, по-хорошему. Артём с тобой жить не будет, я ему всё уже… он всё узнает. Он мой сын, он меня послушает.
— Вы даже не спросили…
— Мне спрашивать нечего, у меня бумага с печатью! Ноль процентов! Ноль!
— Вы бы дослушали хоть раз в жизни.
— Всё, — отрезала свекровь. — Разговор окончен.
Гудки.
Алина медленно опустила руку с телефоном. В комнате завозилась Ева, но не проснулась. Хорошо. Пусть спит.
Стоять посреди чужой кухни и слушать, как тебя обливают — занятие для тех, у кого много свободного времени. У неё его не было. У неё была стирка.
***
Она вспоминала это потом много раз, и всегда с одного и того же места.
Диплом. Три года назад. Она защитилась по ортезированию, устроилась в протезно-ортопедическую мастерскую техником — лепить гильзы, подгонять корсеты подросткам со сколиозом, слушать, как мальчик четырнадцати лет матерится сквозь зубы, потому что ему в этой штуке идти в школу.
Работа была тяжёлая, пахло не цветами, а полимером, зато Алина впервые чувствовала себя человеком, у которого есть ремесло.
— Работа, конечно, интересная, — говорила Тамара Львовна за ужином. — Но женщина в двадцать пять должна думать не о гипсе.
— А о чём?
— О ребёнке. У Люськи со второго подъезда дочка младше тебя, а уже двоих родила.
— Люська пусть рожает.
— Ты мне тут не дерзи. Я говорю по-доброму.
Артём тогда молчал, ковырял котлету и делал вид, что глухой.
Они жили в её трёшке — большие комнаты, высокие потолки, старый паркет, который Тамара Львовна натирала мастикой раз в квартал. Ксения, сестра Артёма, съехала ещё до свадьбы, места хватало всем. И всё бы ничего, если бы не разговоры.
Прошёл год. Беременность не наступала. Алина сходила к врачу, сдала всё, что можно сдать, и получила бумажку с тремя строчками: здорова, здорова, здорова.
— У меня всё хорошо, — сказала она вечером в их комнате. — Абсолютно.
— Значит, будет, — ответил Артём.
— Значит, тебе тоже надо сходить.
— Схожу.
Летом Тамара Львовна уехала на дачу на две недели, оставив молодым квартиру и список поручений. Алина вернулась со смены, скинула кроссовки и увидела мужа: он сидел на кровати в одежде, белый, как гипсовая заготовка, и держал в руках сложенный вдвое лист.
— Артём?
Он протянул бумагу. Она читала долго. Потом ещё раз.
Двусторонний орхит как осложнение перенесённой в двенадцать лет инфекции. Необратимые изменения. Азооспермия. Прогноз по естественному зачатию — нулевой.
— Это ошибка, — сказала она.
— Я пересдавал. Трижды.
— Артём.
— Мне двенадцать было. — Он говорил ровно, будто отчитывался. — Меня скрутило так, что я до туалета не доходил. Мать померила температуру, сказала: все болеют, отлежишься. Три дня компрессы и парацетамол. Врача не вызывали.
— Почему?
— Потому что она в те годы работала на двух работах, и брать больничный ей было некогда. И потому что стыдно было. Я же мальчик, у меня же там. Она сказала: не выдумывай.
Алина села рядом. Утешать было глупо и оскорбительно, поэтому она молчала. Он тоже. Так они просидели, наверное, час, и в комнате было очень тихо, только паркет иногда щёлкал.
— Давай удочерим, — сказала она наконец. — Девочку. Хоть завтра начнём собирать документы.
Артём поднял на неё глаза.
— Нет.
— Почему?
— Потому что мне и это принять трудно. — Он показал на бумагу. — Мне очень трудно, Алин. Дай мне не врать хотя бы тебе.
Несколько дней они жили мирно и почти не разговаривали. Он уходил рано, приходил поздно, чинил в квартире всё, что можно починить, перебрал смесители, перевесил полки. А потом однажды ночью сказал в темноту:
— Ты хотела родить.
— И что?
— Вот и роди.
Она приподнялась на локте.
— Ты соображаешь, что говоришь?
— Соображаю. Есть банк. Донорский. Тебе сделают оплодотворение, ты забеременеешь и родишь своего ребёнка. Он будет твой. И мой — потому что я буду его растить.
— Артём.
— Я думал неделю, — сказал он. — Я не хочу быть человеком, который отобрал у жены детей. Это худшее, чем можно быть.
Она не ответила тогда. Она позвонила Карине.
Карина была ей как сестра — с восьмого класса, с истории про Стаса из параллельного, в которого они обе влюбились, а он взял и влюбился в третью, и они тогда обе выдохнули с таким облегчением, что чуть не подрались от радости.
— Ну ты даёшь, — сказала Карина, выслушав. — Он сам предложил?
— Сам.
— Тогда он не дурак. И знаешь что? Я с ним согласна.
— Ты серьёзно?
— Абсолютно. Ты его любишь? Уходить не собираешься?
— Не собираюсь.
— Значит, это выход. Либо это, либо вы двадцать лет будете сидеть напротив друг друга и молчать про пустую комнату.
Полгода они собирали документы, проходили обследования, копили. С первой попытки — получилось. Врач сказала: «Редкое везение, обычно три-четыре цикла».
Тайну они решили держать при себе. Не из стыда — из практичности. Артём сам предложил сходить к нотариусу: соглашение супругов, добровольность, отказ от претензий, режим конфиденциальности. Бумажки лежали в чёрной папке на антресолях, между гарантийниками на бойлер.
Тамара Львовна, узнав про беременность, помолодела лет на десять. Она заказала кроватку с маятником, комод с пеленальным столом, коляску-трансформер, манеж и коробку игрушек размером с холодильник.
— Ну наконец-то! — говорила она соседкам на лавке. — Дождалась внучки. Наша порода будет, Артёмкина.
И это было счастье. Настоящее, тёплое, с закупками в детском отделе и спорами про цвет обоев.
Первый раз свекровь усомнилась, когда Еве исполнился месяц.
— Что-то она на нашу линию не похожа, — сказала она, разглядывая ребёнка на пеленальном столе. — У нас у всех глаза узкие, а тут блюдца. И нос.
— Носу месяц, Тамара Львовна.
— Я вижу, что месяц. Я не слепая.
И замолчала. На четыре месяца замолчала. Оказалось — не замолчала, а накапливала.
***
Скандал случился в среду, за два дня до переезда в съёмную студию.
Тамара Львовна встретила невестку в прихожей и не дала снять куртку. В гостиной сидела Римма Львовна, её старшая сестра, с прямой спиной и лицом человека, приглашённого на зрелище.
— Иди сюда, — сказала свекровь. — Разговор есть.
На столе лежал конверт из лаборатории. Алина увидела его и всё поняла ещё до того, как прочла.
— Что это?
— Это? Это результат. — Голос свекрови звенел. — Отцовство ноль. Ноль процентов, милая моя. Я щётку его взяла, и у ребёнка мазок взяла, пока ты в душе полоскалась.
— Вы брали материал у моей дочери без моего…
— Она моя внучка была! Была! А теперь она никто!
— Тамара Львовна, послушайте меня…
— Мне тебя слушать?! — Свекровь шагнула вперёд. — Тебя, которая мне в глаза смотрела и врала? Ты моего сына в лоб целовала, а сама с кем? С кем ты гуляла, пока он на вышках висел?
— Дайте мне сказать.
— Она тебе рога наставила, а ты сияешь! — крикнула свекровь, обращаясь к висящей в коридоре фотографии сына. — Ребёнок чужой! Слышишь? Чужой!
— Тамарочка, сердце, — вставила Римма Львовна.
— Молчи, Римма! — Свекровь повернулась обратно. — Я тебе кроватку покупала. Манеж. Коляску за сорок! Я перед всем двором хвасталась! А ты мне подкидыша притащила!
— Я могу объяснить, — сказала Алина. — Это займёт две минуты. Просто сядьте.
— Мне не надо объяснений! У меня бумага! С печатью!
И ударила.
Это было быстро и совершенно буднично — ладонью, наотмашь, по левой щеке. Не сильно. Достаточно.
Римма Львовна ахнула и тут же промолчала. Тишина держалась секунды три.
— Собирай вещи, — приказала свекровь. — Прямо сейчас. И выродка своего забирай. Чтобы через час духу вашего не было.
Алина потрогала щёку, как трогают чужую вещь. И поняла: правды здесь больше не будет. Никогда. Что бы она сейчас ни сказала — эта женщина вывернет наизнанку, переставит слова и расскажет соседкам свою версию, потому что своя версия у неё уже готова, отредактирована и утверждена.
Она достала телефон.
— Карина. Свекровь узнала.
— Узнала?! — заорала за спиной Тамара Львовна. — Узнала, конечно! Все узнают! Убирайся!
Карина приехала через сорок минут на чужом универсале. Они кидали вещи в сумки молча. Ева орала. Свекровь стояла в дверях спальни, скрестив руки, и следила, чтобы ничего лишнего не унесли.
— Кроватку не трожь.
— Не трогаю.
— И коляску оставь, она на мои куплена.
— Тамара Львовна, ребёнку в чём гулять? — не выдержала Карина.
— А это не моя забота. Пусть её кобель ей коляску покупает.
Они вышли. Дверь захлопнулась с той особой окончательностью, с какой захлопываются только двери в чужих квартирах.
Прошёл месяц.
Артём вернулся тридцатого, в двенадцатом часу дня, с рюкзаком и коробкой печенья для Евы. Открыл своим ключом, крикнул с порога: «Я дома!» — и услышал в ответ пустоту.
Шкаф в их комнате был открыт. На перекладине висели три его рубашки и ни одной женской вещи. Кроватка стояла на месте, разобранная, прислонённая к стене.
— Где Алина? — спросил он, выходя в коридор.
Мать вытирала руки полотенцем. Не спеша.
— Нет её. И девчонки нет.
— Что значит нет?
— То и значит. — Она посмотрела на него почти торжественно. — Не твой ребёнок, Тёма. Не твой. Она нагуляла. Я всё знаю, я тесть ДНК сделала.
Артём стоял и смотрел на неё. У него было такое лицо, что мать на всякий случай отступила на полшага.
— Ты что сделала?
— Анализ! ДНК! Ноль процентов отцовство! И она не отпиралась, она сразу подруге позвонила: «свекровь узнала»! Вот тебе и всё, сыночек.
— Ты её выгнала?
— Да! Я её попросила освободить мою жилплощадь.
Он не стал ничего отвечать. Он вышел на лестницу, набрал жену и сказал в трубку:
— Адрес.
Через сорок минут он сидел на скрипучем диване в студии на Заречной, держал на руках дочь и слушал.
— Она мне сказала: убирайся с выродком, — говорила Алина ровно, без слёз, потому что за месяц весь запас вышел. — Я пыталась объяснить. Мне не дали. Она ударила.
— Куда.
— По лицу. Артём.
— Куда ударила?
— По левой щеке. При Римме Львовне.
Он молчал долго. Ева тянула его за палец и что-то мычала.
— Почему ты мне не сказала?
— Потому что ты был на высоте сто двадцать метров, — сказала Алина. — И потому что ты бы всё бросил, прилетел, наорал и потерял место. А нам теперь квартиру снимать.
Артём вытащил телефон и набрал сестру. Ксения ответила на шестом гудке.
— О, вернулся, — сказала она вместо приветствия.
— Ты знала?
— Про что?
— Про то, что мою жену с моим ребёнком выставили на улицу.
— Знала.
— И?
— И что «и»? — В её голосе прорезалась привычная скука. — Тём, ты дурак, что ли? Тебе баба изменила. Нагуляла от чужого мужика и тебе подсунула. А ты мне ещё звонишь и претензии предъявляешь?
— Ты мать, Ксюш. У тебя двое. Тебе в голову не пришло позвонить ей? Спросить?
— Мне в голову пришло не лезть в чужую грязь. Всё, я на работе.
Гудки.
Артём положил телефон рядом с собой на диван. Он был зол — по-настоящему, тяжело, так, что заломило челюсть.
— Не горячись, — сказала Алина.
— Я не горячусь.
— Горячишься. Я тебя знаю.
— Они хотели знать правду. — Он встал, отдал ей дочь, полез в рюкзак и достал чёрную папку, которую забрал с антресолей. — Пусть узнают.
— Артём.
— Я вернусь через два часа.
Она не стала его останавливать. Она видела, что этот разговор ему нужен, как нужен нарыву скальпель.
***

В квартире на Полевой было людно, как на поминках.
Тамара Львовна сидела в кресле, обложенная подушками. Римма Львовна капала ей валерьянку в рюмку и считала вслух: двадцать пять, двадцать шесть. За столом сидела Ксения, а рядом её муж Денис — с телефоном в руках и выражением человека, которого привезли сюда против воли.
Артём вошёл, не разуваясь. Положил папку на стол.
— Ну что, доигрался? — сказала мать. — Рога-то большие выросли? Не мешают в дверь проходить?
— Тамара, не надо, — вставила Римма Львовна.
— Надо! Пусть слушает!
— А ты, — Римма Львовна повернулась к племяннику, — как тебе не стыдно? Пришёл к матери. Мать тебя растила, а ты ей по телефону такое орал, что у неё давление подскочило.
— Я не с вами разговариваю, — сказал Артём.
— Ты со мной разговариваешь, — заявила мать. — Разводись. Немедленно. Заявление подашь завтра, я тебе адвоката найду, у Гали сын юрист. И чтоб я эту курву больше не видела.
— Дальше.
— Что «дальше»? Коляску не отдам. Кроватку не отдам. Комод не отдам. Ничего не отдам, всё моё, всё на мою пенсию и мои сбережения куплено. Прихвостня чужого я обеспечивать не собираюсь.
Артём выслушал до конца. Он вообще умел слушать до конца — это его на вахте научили, там торопливых списывают.
— Помнишь, как я болел? — спросил он.
Мать моргнула.
— Когда?
— В шестом классе. Мне было двенадцать. Меня скрутило в феврале, я три дня выл.
— Ну болел. Все дети болеют. — Она поджала губы. — Ты о чём вообще?
— Ты врача вызвала?
— Я тебе компрессы делала! Ночами не… я тебе бульон варила!
— Ты сказала: не выдумывай, у тебя контрольная в пятницу.
— И правильно сказала! Ты выздоровел! Ты вон какой лоб вымахал!
Артём открыл папку и выложил на стол первую стопку. Медицинские заключения, копии, три штуки, с разными датами и разными печатями.
— Читай.
— Я без очков.
— Тогда я прочту. — Он взял верхний лист. — «Двусторонний орхит, перенесённый в детском возрасте. Осложнение эпидемического паротита. Атрофия. Азооспермия. Естественное зачатие невозможно». Дальше медицинскими словами, но смысл один: у меня нет и не будет детей. Никогда. Совсем.
Тишина в комнате стала плотной.
— Это ошибка, — сказала мать.
— Три лаборатории, две больницы, два месяца разницы между первым и последним анализом. Это не ошибка. Это твоё «все болеют».
— Что ты несёшь?!
— Меня можно было вылечить, — сказал Артём. — Тогда, в феврале. Госпитализация, противовоспалительная терапия, десять дней — и я был бы обычным мужиком. Мне об этом врач сказал прямым текстом: «Если бы в первые трое суток». Ты не вызвала. Тебе было некогда и стыдно.
— Да как у тебя язык повернулся! — Римма Львовна вскочила и смахнула верхние листы со стола. Бумаги разлетелись по паркету. — Мальчишка! Мать виновата, значит!
— А вас вообще не спрашивают, — сказал Артём. — Захлопните пасть и молчите.
Римма Львовна села. Открыла рот, закрыла. И действительно замолчала.
Ксения наклонилась, подобрала листы с пола и стала читать. Быстро, глазами, водя пальцем по строчкам. Денис заглядывал через плечо.
— И теперь второе, — сказал Артём. — Про то, чего вам всем так хотелось.
— Тёма… — начала мать.
— Молчи. — Он положил на стол вторую стопку. — Когда мы это узнали, Алина была раздавлена не меньше меня. Она предложила удочерить ребёнка. Я отказался. Через неделю я сам, слышишь — сам, предложил ей донорскую программу. Банк. Оплодотворение. Я её уговаривал, она сомневалась.
— Господи, — сказала Ксения, не поднимая головы.
— Она согласилась ради меня. Не ради себя. Ради меня, потому что я не хотел быть мужиком, который отобрал у жены детей. Мы прошли обследования, мы копили деньги, мы получили результат с первой попытки. Вот договор. Нотариально заверенный. Дата — за одиннадцать месяцев до рождения Евы. Вот выписка из клиники. Вот протокол. Читайте, там всё написано.
— Донор… — прошелестела мать.
— Анонимный. Номер сто сорок восемь. Я знал, что генетически ребёнок будет не мой. Я знал это до зачатия. Я подписал согласие. Я держал жену за руку на подсадке.
— А чего ж вы молчали?! — вскинулась мать. — Что ж вы мне не сказали?!
— Потому что это наша тайна, — сказал Артём. — Наша с ней. Не твоя. Мы решили никому не говорить — ни тебе, ни Ксюхе, ни соседкам, ни бабкам на лавке. Это моё право и её право.
— Я бы поняла!
— Ты бы поняла? — Он усмехнулся так, что Денис отложил телефон. — Ты взяла у меня зубную щётку. Ты залезла ватной палочкой в рот пятимесячному ребёнку. Ты отнесла это в лабораторию тайком. А потом ударила мою жену по лицу и выставила её с моей дочерью на улицу, не дав ей сказать двух слов. Это ты называешь «поняла бы»?
— Я… я не знала…
— А тебе и не надо было знать! — Он повысил голос, и это было страшнее, чем если бы он орал. — Тебя это не касалось! Ты могла позвонить мне. Один звонок, тридцать секунд, я бы всё сказал. Ты не позвонила. Тебе не нужна была правда, тебе нужен был скандал. Тебе нужно было оказаться правой.
Мать что-то забормотала — про «я же сердцем чуяла», про «мне же тяжело было».
— Молчи, — сказал Артём. — Ты потеряла право со мной разговаривать.
— Не смей так с матерью! — снова поднялась Римма Львовна. — Я тебе тётка, я тебя на руках…
— Захлопни пасть, — повторил он, и на этот раз даже не повернулся. — Это не твоя семья. Это моя семья. Моя жена. Мой ребёнок. А ты — гостья, которая сидела и кивала, пока женщину с младенцем выкидывали за дверь.
Он подошёл к сестре и вынул листы у неё из рук.
— А ты, Ксюш.
— Я-то что.
— Ты стояла в этой комнате, когда это происходило? Нет. Ты приехала на следующий день, тебе всё рассказали, и ты сказала: «Так ей и надо». Так?
— Я сказала: «Не лезу».
— Ты мать двоих детей. Ты знаешь, что такое женщина с пятимесячным на руках без квартиры. Ты не набрала ей ни разу. Ни разу за месяц, Ксюш. Ты даже не спросила, где она ночует.
— Мне не сказали, что…
— Тебе никто ничего не должен был говорить. У тебя должна была голова работать.
Ксения молчала. Денис смотрел в стол.
Артём сложил бумаги в папку, застегнул молнию.
— Тёмочка, — просипела мать. — Сынок. Ну я же не знала. Ты меня прости, я же от сердца, я же…
— Ты либо принимаешь меня с моей женой, либо не принимаешь, — сказал он. — Я долго думал, что ты просто резкая. Теперь вижу — нет.
Он дошёл до двери, взялся за ручку и обернулся.
— У тебя нет внучки, — сказал он матери. И перевёл взгляд на сестру. — А у тебя нет племянницы.
Дверь закрылась. На лестнице зашумел лифт.
***
Первой заговорила Римма Львовна.
— Ну и ну, — сказала она, придвигая рюмку с валерьянкой. — Ты пей, Тамарочка, пей. Слыхано ли — на мать голос повысил. И на меня, на тётку. «Захлопни пасть». Это где он таких слов набрался, на своих ветряках?
Тамара Львовна не отвечала. Она сидела очень прямо, глядя на угол ковра.
— И ты не убивайся, — продолжала сестра. — Ты всё правильно сделала. Я бы на твоём месте вообще… я бы её с лестницы спустила, не то что попросила выйти. Кто ж знал, что там наука. Наука! Придумали тоже. Ребёнок от пробирки, тьфу.
— Уйди, Римма.
— Чего?
— Уйди отсюда. — Тамара Львовна подняла голову. — Иди домой.
— Да ты что, я же тебе капли капаю!
— Хватит. Иди.
— Ну знаешь ли! — Римма Львовна поднялась, поджав губы. — Я к ней с душой, я весь вечер тут сижу. Я, между прочим, ни слова лишнего не сказала.
— Да уходите вы уже, — не выдержала Ксения. — Хватит трещать, как сорока на заборе.
— И ты туда же! — Тётка схватила сумку. — Ну и семейка. Одна другой лучше. Больше вы меня в этом доме не увидите, так и знайте.
Она вышла, хлопнув дверью. Стало тихо.
— Мам, — сказала Ксения. — Ты как?
— Никак.
— Может, воды?
— Ксюш, иди тоже.
— Мам.
— Иди, я сказала. Голова разламывается.
Ксения посмотрела на неё, потом на мужа. Денис уже стоял в прихожей, натягивая куртку.
Они вышли на улицу, и он заговорил первым:
— Зачем вы так поступили-то, а?
— В смысле — вы?
— Ну ты. И твоя мать. — Он развёл руками. — Женщину с грудным ребёнком вышвырнули из дома. По лицу ударили. Вы вообще как это себе представляли?
— Замолчи.
— Я нормально спрашиваю.
— Замолчи, Денис! Только твоих советов мне сейчас не хватало. — Ксения дёрнула плечом. — Ты вообще, кажется, к Никите собирался ехать? Вот и езжай.
— И поеду. — Он щёлкнул брелоком. — Семейка придурков.
Он сел в машину и уехал. Ксения постояла на тротуаре, глядя ему вслед.
«Сам дурак», — подумала она.
И тут её начало разбирать по-настоящему. На тётку — за то, что весь вечер квохтала. На мать — за то, что полезла с этими палочками и щётками. На Дениса — за «вы». На брата — за то, что наорал на неё при всех, как на школьницу, и забрал бумаги из рук, будто она их пачкает. И на Алину — сильнее всего почему-то на Алину. За то, что та молча приняла бесплодие её брата, прошла через клиники и уколы, родила и теперь сидит где-то с дочкой, а Ксения стоит на улице возле подъезда, где выросла, и её никто никуда не зовёт.
Она достала телефон и набрала мать.
— Мам, ты как?
— Паршиво, — сказала Тамара Львовна. — Паршиво мне, Ксюш. Как же так вышло-то.
— Ну ты не переживай…
— Как же так…
Она говорила и говорила, и не заметила, как задела пальцем экран. Связь оборвалась. Тамара Львовна продолжала говорить в чёрный прямоугольник ещё секунд двадцать, а когда увидела погасший экран, решила, что дочь отключилась первой.
— Ну конечно, — сказала она вслух. — Теперь я во всём виновата.
Она опустила телефон на подлокотник.
— А откуда я знала-то? — Голос набирал силу, обращаясь к пустой комнате. — Кто мне сказал? Двенадцать лет было мальчику. Я на двух работах, отец пил, я одна тянула. Все болели! Вся школа болела! Никто не умер! Откуда я могла знать, что оно так обернётся?
Она встала, прошлась до серванта и обратно.
— И сам-то хорош. Молчал! Мать не человек, матери сказать нельзя! Пришёл, бумажками потряс, тётку заткнул, сестру заткнул, меня грязью облил — и хлопнул дверью. Герой.
Она остановилась у стола, где остался круглый след от рюмки.
— А эта? Эта вообще курва. — Голос зазвенел. — Я ей результат в лицо — а она молчит! Стоит и молчит, как партизан на допросе! Могла бы сказать: Тамара Львовна, так и так, наука, банк, договор у нотариуса. Нет! Молчала специально! Чтобы потом мужу накрутить, чтобы он ко мне ворвался и со всеми переругался! Всё рассчитала, гадина!
Ей было совершенно неважно, что невестке не дали произнести и трёх слов. Ей было неважно, что была пощёчина. Ей нужен был виноватый, и виноватый нашёлся.
— Не я виновата, — сказала Тамара Львовна громко и твёрдо, чтобы самой поверить. — Она виновата. Она забеременела от чужого мужика. Хоть от пробирки, хоть от кого — чужой он и есть чужой. И нечего мне тут.
Она села в кресло, взяла пульт и включила телевизор.
В квартире на Заречной Артём открыл дверь своим новым ключом, который ему выдали два часа назад, и с порога попал в объятия.
— Ну? — спросила Алина.
— Потом.
Он поцеловал её и не сказал больше ничего. Злость, с которой он поднимался по лестнице, растворилась где-то между вторым и третьим этажом.
— Ева спит?
— Не спит. Возится.
Он прошёл в комнату. Дочь лежала в кроватке на боку, упёршись ногой в бортик, красная от натуги, и очень серьёзно занималась делом.
— Ты что делаешь, а? — сказал Артём. — Ты чего задумала?
Ева засопела и качнулась.
— Она с обеда так, — сказала Алина, встав рядом. — Пятый раз.
— Помочь?
— Нет. Пусть сама.
Он смотрел на ребёнка, который генетически не имел к нему никакого отношения, и думал, что это, вообще-то, самая большая нелепость на свете — считать в человеке проценты.
— Я обещал тебе, что буду её любить, — сказал он.
— Я помню.
— Я не соврал.
— Я знаю.
Алина обняла его сзади, положила подбородок ему на плечо. Она не спросила, как всё прошло. По его лицу и так было ясно: возвращаться туда нет смысла.
Впереди было тридцать восемь тысяч арендной платы, вахта через три недели, чужой скрипучий диван и полный разрыв с половиной родни. Всё висело на волоске, и оба это понимали.
Ева упёрлась, крякнула — и наконец перевернулась на живот. Подняла голову, покачалась и уставилась на них двоих с выражением полного изумления от собственного успеха.
— Ну вот, — сказал Артём. — Сама.
Они стояли и смотрели, как их дочь открывает мир, и оба улыбались.


















