Часть первая. Старик и его последнее дело
Игнат Савельевич сидел на низком табурете у крыльца и чистил морковь так, будто снимал шкуру с врага. Руки у него были короткопалые, тяжёлые, водолазные — сорок лет речного порта, ил, тросы, холодная муть. Теперь эти руки едва удерживали нож.
Мирослава стояла в двух шагах и смотрела на прадеда не мигая, как смотрят дети — прямо, без вежливости. Вероника уже дважды дёрнула дочь за рукав, и дважды та отмахнулась.
— Мира, неприлично так пялиться, — сказала Вероника.
— Пускай пялится, — отозвался старик. — Она правильно смотрит. Все вокруг глаза отводят, будто я уже мебель. А она честно.
— Дедуль, ты меня в гроб вгонишь такими шуточками.
— Ты молодая, тебя не вгонишь. Меня вгонят раньше.
Мирослава подошла ближе и потрогала пальцем его локоть, обтянутый выцветшей рубахой в клетку.
— Деда, ты тёплый, — сообщила она с явным облегчением.
— Тёплый, — согласился он. — Пока тёплый. Это ненадолго, но ты не бойся.
— Игнат Савельевич, — Вероника поставила сумку на ступеньку, — прекратите.
— Не прекращу. Я, Вероника, свою воду знаю. Когда под водой воздух заканчивается, его никакими уговорами не прибавишь. Моё время подходит, я его слышу, оно в костях гудит.
— Врачи что говорят?
— Врачи говорят «возраст». Это они так вежливо ругаются.
Она села рядом на ступеньку и отобрала у него нож. Морковь под её руками пошла быстрее, ровнее, зло.
— Вы соседке хоть скажите. Или Тамаре Петровне. Пусть чаще заходит.
— Дочери моей? — старик усмехнулся одной половиной лица. — Она заходит. Не надо ей ничего говорить. И никому не говори, слышишь? Всё равно уже ничего не исправить, а разговоров будет на три года.
— Это нечестно, дедуль.
— Честно. Честно — это когда человек сам решает, кому какую новость подарить. А то соберутся, начнут вздыхать, суп мне варить, каждый со своим лицом скорбным. Я лучше морковку почищу.
Мирослава залезла на нижнюю ступеньку и оттуда объявила, что у прадеда в сарае живёт паук размером с кота. Старик серьёзно кивнул и сказал, что паука зовут Борис и он сторожит инструмент.
— Мам, а можно я Бориса посмотрю?
— Только не трогай.
— Я его поглажу глазами.
Старик засмеялся, закашлялся, помахал рукой — мол, всё нормально, идите, — и Вероника поняла, что нормального тут мало. Полтора года назад он таскал воду вёдрами. На их с Глебом свадьбе он отплясывал так, что тамада бросил микрофон и хлопал.
— Дед, я вас в город заберу. У нас трёшка, комната свободная.
— В трёшке, — повторил он и посмотрел на неё внимательно, снизу вверх, тем самым водолазным взглядом, который умеет находить предметы в мути. — Про трёшку и разговор будет. Приедешь завтра днём? Одна. Без Глеба.
— Почему без Глеба?
— Потому что Глеб мой внук, и я его люблю, но он человек громкий. У него всё, что услышит, через пять минут уже у матери в телефоне.
— Дедуль, вы прямо интригу плетёте.
— Я не плету. Я узел вяжу. Узел, Вероника, это когда потом никто не развяжет, а разрубить — жалко.
Она смотрела на него и злилась. Злилась на его худые запястья, на кашель, на то, что этот тяжёлый, крепкий человек стал похож на сложенный зонт.
— Хорошо. Приеду в час.
— В час хорошо. И туфли мои возьми, глянь ещё раз. Ты мне их делала, они как родные, но левая жмёт в подъёме.
— Вы мне их отдайте, я в мастерской колодку поправлю.
— Отдам.
Она забрала Миру от сарая — дочь была в паутине по локоть и абсолютно счастлива, — и они поехали в город. На третьем километре девочка уснула, уронив голову на бок, и всю дорогу тихо сопела.
Вероника вела и раздражалась: на дорожные ямы, на дальний свет встречных, на себя. Ей было тридцать четыре, и она вдруг отчётливо поняла, что время не идёт, а сбегает, как вода из ванны, — и сначала не замечаешь, а потом уже дно.
Дома пахло чем-то жареным, и Глеб встретил её в дверях с полотенцем через плечо. Он работал в океанариуме — держал в порядке системы жизнеобеспечения: фильтры, соль, температуру, весь тот подводный колхоз, где триста рыб зависят от одного человека с манометром.
— Явились, путешественницы, — сказал он и забрал у неё уснувшую Миру. — Отнесу.
— Ты ужин сделал?
— Я не только ужин сделал. Я ещё стельки твои с балкона занёс, ты их там сушила третий день.
— Спасибо. Я тебя за это, наверное, и терплю.
— Терпи дальше, я выгодный.
Он и правда был выгодный: заботливый, тёплый, помнил, что она не ест варёный лук, никогда не повышал голос, разве что на кран в ванной. Подруги на дне рождения говорили ей «повезло», и она соглашалась без ложной скромности — повезло.
Глеб вернулся из детской, сел напротив, налил ей воды.
— Ну как дед?
— Ворчит. Ножом машет. Дом тянет один, я не понимаю, как.
— Он всю жизнь так. Ему легче дом тянуть, чем признать, что тяжело.
— Он худой стал, Глеб. Он в рубашке своей висит.
Муж помолчал, катая по столу солонку, и произнёс то, чего она от него никогда за семь лет не слышала:
— Ну а что. Восемьдесят шесть. Ему бы уже и на покой пора, отмучился бы, и всем спокойнее.
Вероника подняла глаза.
— Ты сейчас про своего деда?
— Я про биологию.
— Биология у него в порядке. Это у тебя, я смотрю, в риторике перебои.
— Не заводись. Я имел в виду, что человек мучается.
— Он не мучается. Он морковку чистит.
— Ну и прекрасно, — сказал Глеб и улыбнулся так же тепло, как всегда. — Ешь, остынет.
Она поела. И тему развивать не стала, потому что была уставшая, потому что было поздно, потому что фразу можно списать на неловкость. Она запомнила её только через полгода — целиком, с интонацией, с солонкой, катающейся по столу.
Часть вторая. Пять тысяч и небеса
Полгода спустя, в четверг, в половине девятого утра, телефон Вероники загудел именем «Тамара Петровна». Свекровь звонила ей раз в квартал, и всегда по делу: то рассаду вывезти, то забрать посылку.
— Вероника, — сказала свекровь без «здравствуй», — отец умер. Соседка звонила, Валентина. Утром зашла, а он в кресле.
Вероника опустилась на табурет в прихожей. В комнате Мира разговаривала с игрушечным жирафом на повышенных тонах.
— Когда?
— Ночью, наверное. Врача вызвали, ждём.
— Тамара Петровна… соболезную. Скажите, чем помочь. Я всё сделаю.
— Деньгами, — ответила свекровь мгновенно, без единой запятой раздумья. — Похороны — это сейчас как машину купить. Тысяч пятьдесят надо сразу.
— Хорошо. Я поняла.
— Ну вот и умница.
Гудки. Вероника посмотрела на экран, потом набрала мужа. Он был на смене, среди своих труб и насосов, и ответил не сразу.
— Да, солнце.
— Глеб. Дед умер.
Пауза. Гул компрессора в трубке.
— Который?
— У тебя их много? Игнат Савельевич. Мать звонила.
— А-а. — Ещё пауза, и в ней явно происходила какая-то внутренняя арифметика. — Ну наконец-то. Отмаялся старый.
Вероника медленно провела ладонью по лбу.
— Ты вообще себя слышишь?
— А что не так? Восемьдесят шесть лет, лежачим не стал, не мучился, всем повезло. Я, между прочим, реалист.
— Ты не реалист. Ты человек, у которого дед умер.
— Вероника, не устраивай мне тут театр. Всё, я в цеху, тут карантинный аквариум течёт.
Она положила трубку первой, и это было неприятно — не то, что положила, а то, что захотелось.
Через три минуты он перезвонил.
— Ты чего трубку бросаешь?
— Я не бросала. Я закончила разговор.
— Ты чего вообще хотела-то? Новость сообщить? Спасибо, сообщила.
— Ещё я хотела сказать, что твоя мать просит денег на похороны. Пятьдесят тысяч.
— Ладно, — сказал Глеб уже другим, деловым голосом. — Не лезь, сам переведу. Это моя семья, я разберусь.
— Отлично. Разбирайся.
Через час позвонила свекровь, и голос у неё был как холодная селёдка.
— Вероника, я, конечно, всё понимаю. Времена трудные.
— Что случилось?
— Муж твой перевёл пять тысяч. Пять. На гроб деду. Я даже не знаю, за какую часть гроба это — за ручку?
Вероника закрыла глаза.
— Тамара Петровна, я не в курсе была суммы. Сейчас переведу сорок пять. В течение минуты.
— Вот ты переводи, а с ним поговори. Стыдно.
— Поговорю.
Она перевела и не стала говорить. Потому что до похорон оставалось два дня, потому что надо было искать чёрное платье, отпрашиваться, объяснять пятилетней Мире то, чего сама не понимала.
Хоронили в субботу. Народу пришло неожиданно много: портовые старики, соседи, женщина в берете, которая рыдала громче всех и, как выяснилось, перепутала похороны.
Валерий, средний сын покойного, бывший крановщик, стоял у могилы трезвый и оттого несчастный вдвойне. Юрий, старший, прилетел с вахты, в куртке не по погоде, и всё поглядывал на часы, будто смерть отца тоже была сменным заданием.
— Он крепкий был, — сказал Юрий Веронике, ни к кому не обращаясь. — Он бы ещё десять лет.
— Он бы ещё пятнадцать, — согласился Валерий. — Если б его не изводили.
— Кто изводил?
— Все. Изводили и ждали.
После кладбища поехали к Тамаре Петровне, в её двушку с ковром на стене и хрусталём в серванте. Мирослава ходить между взрослыми не захотела и уехала с Вероникой ещё раньше — в дедов дом, куда решили заскочить за фотографиями.
Девочка бродила по двору деловито, как ревизор.
— Мам, а где деда?
— Дедушка на небесах, зайчонок.
— А что он там делает?
— Ему там хорошо. Он там счастлив.
Мира кивнула и ушла в палисадник. Через десять минут вернулась с испачканными коленями.
— Нету.
— Чего нету?
— Счастья. Я в палисаднике смотрела, там только улитки. И в бане смотрела, там тазик. И в сарае смотрела, там Борис. Счастья нету нигде.
— Мира…
— Мам, а вдруг деда пошёл искать, а оно и там не лежит?
Вероника присела на корточки и обняла дочь так крепко, что та пискнула. Злость поднялась ровная, горячая — не на девочку, не на смерть, а на всех этих взрослых, которые за поминальным столом уже минут двадцать спорили, кому достанется дедов «Урал» из сарая.
Вероника с дочкой вернулась к свекрови. Поминки шли своим ходом. Кисель, блины, «хороший был человек», «а помните, как он баржу поднимал». К девяти вечера чужие разошлись, остались свои: Тамара Петровна, оба брата, Глеб, Вероника.
Она молчала весь день. Она обещала старику молчать про квартиру, пока он жив, — и держала слово ровно до того момента, пока держать его стало бессмысленно.
— Тамара Петровна, — сказала она в паузе. — Надо решить, что с квартирой. С нашей трёшкой. Чтобы потом не вышло неожиданности.
Стало тихо. Валерий поставил рюмку. Юрий перестал жевать.
Свекровь развернулась к невестке всем корпусом, и лицо у неё сделалось таким, будто она увидела на скатерти таракана в галстуке.
— Так. Ты, милая, рот-то насчёт квартиры и дома не разевай. Это тебя не касается. Это отцовское, это между нами, кровными. Ты в этой семье гость с вещами.
— Я не для себя спрашиваю.
— Все не для себя спрашивают. Все исключительно за детей переживают. Я сказала: не твоё.
Вероника посмотрела на мужа. Глеб изучал узор на скатерти с интересом искусствоведа.
— Хорошо, — сказала она. — Не моё.
Домой ехали молча. Мира спала на заднем сиденье, обняв рюкзак.
Дома, снимая пальто, Вероника сказала:
— Глеб, нам всё равно придётся про квартиру говорить.
— Тебе мать русским языком объяснила, — отозвался он из коридора. — Не суй нос в чужое. Дед умер сегодня, а ты уже метры считаешь.
— Я не метры считаю. Я хочу понимать, где будет жить твоя дочь.
— Там же, где жила. Всё, тема закрыта.
Он ушёл в комнату и включил телевизор. Извиняться не пришёл ни через час, ни утром.
Часть третья. Бумага сильнее крови
Подруга Жанна выслушала всё, не перебивая, что для неё было подвигом. Она сидела в кафе напротив, в жилете с логотипом конторы, и катала по столу колпачок от ручки.
Жанна летала промышленными дронами: инспектировала ЛЭП, трубопроводы, крыши цехов. Профессия приучила её смотреть на любую конструкцию сверху и сразу видеть, где она треснет.
— То есть тебе свекровь при всех сказала «рот не разевай», а муж дома добавил?
— Дословно.
— Прекрасная семья. Тёплая.
— Жанна, тут дальше веселее. — Вероника достала телефон и открыла фотографию документа. — Полгода назад Игнат Савельевич оформил на меня дарственную. Квартира. Та самая трёшка, в которой мы живём.
Колпачок остановился.
— На тебя?
— На меня. Как на мать своей правнучки. Он так и сформулировал у нотариуса.
— Погоди. У него внук родной есть. Правнучка есть. Дочь есть, два сына. И он всё это перепрыгивает и дарит невестке?
— Да.
— Вероника, тут что-то не так.
— Я сама не понимаю, — Вероника пожала плечами. — Я его спрашивала. Он сказал: «Ты не суй нос, ты подписывай».
— Ну а логика какая?
— Логики он мне не выдал. Могу только догадываться. Сыновей у него было трое. Один погиб по глупости — по пьяни полез купаться с моста. Второй, Юрий, уехал на север и звонит раз в полгода, чтобы спросить, жив ли отец. Третий, Валерий, спился, три развода, работать перестал.
— А дочь?
— А с Тамарой Петровной у него были нормальные отношения. Он к ней ездил, она ему таблетки привозила. Вот это и странно.
Жанна щёлкнула колпачком.
— Значит, старик считал не по любви, а по прочности. Как я мачты считаю. Кто из них конструкция, а кто ржавчина.
— Красиво сказала.
— Я вообще талантливая. — Жанна подалась вперёд. — Слушай сюда. Не мучай себя вопросом «почему я». Дед был не дурак и своё дело знал. Ты лучше готовься к войне.
— К какой войне? Все молчат.
— Все молчат, потому что шесть месяцев не прошло. Наследство пока не открылось, все сидят по норам и точат зубы о собственные обиды. А как только вступят в права на дом — начнётся. И воевать ты будешь не только с мужем, которого обошли. Ты будешь воевать со всей его роднёй, со всей этой оравой.
— Мне обидно, что ты права.
— Мне тоже, я вообще редко приятная. Иди к юристу. Пусть возьмёт документы и посмотрит на них холодным глазом: сделка чистая, справки от нотариуса, дееспособность, всё ли есть. Чтобы, когда они закричат «старик выжил из ума», у тебя ответ лежал в папке, а не в горле.
Вероника пошла. Юрист, сухой мужчина с манерой ставить точку голосом, разложил бумаги и водил по ним пальцем минут двадцать.
— Дарение оформлено нотариально, — сказал он наконец. — Справки о состоянии на дату сделки приложены — редкий случай, обычно люди ленятся. Регистрация в реестре прошла. Даритель приходил лично, дважды.
— То есть оспорить нельзя?
— Оспорить можно всё, у нас страна оптимистов. Выиграть — нельзя. Придраться не к чему. Ваш даритель, судя по всему, готовился, как к погружению: с проверкой снаряжения.
— Он и был водолаз.
— Оно и видно.
Вероника вышла на улицу с ощущением брони под одеждой. Вечером Глеб пришёл со смены злой, кинул сумку на пуф и сразу начал говорить, не разуваясь… нет, он как раз медленно, зло разувался, поддевая пятку пальцем.
— Ты сегодня какая-то тихая, — сказал он.
— Глеб, нам надо про квартиру.
— Опять! — Он выпрямился. — Что тебе далась эта квартира?! Рот на чужое не разевай, я тебе уже говорил!
— Я не разеваю.
— Там нахлебников — очередь! Дядя Валера уже позвонил, у него, оказывается, «моральное право», потому что он отцу забор красил в две тысячи девятом! Дядя Юра прилетит и скажет, что он старший! Мать говорит, что ухаживала! А мы с тобой где? Мы на галёрке сидим и хлопаем!
— Глеб…
— Я на нервах! Начнут делить дом, потом доберутся до квартиры, и нас с тобой попросят на выход. С ребёнком. Ты понимаешь это или нет?
— Не придётся нам съезжать, — сказала Вероника.
— Это почему?
— Потому что квартира уже полгода не принадлежит твоему деду.
Глеб замер в одном ботинке.
— В смысле?
Она принесла копиями документов и положила на стол. Он читал долго, шевеля губами, возвращаясь к первой странице.

— Дарение… одаряемый… — Он поднял голову. — Тут твоя фамилия.
— Да.
— Дед подарил квартиру тебе?
— Мне. Как матери своей правнучки. Он так сказал у нотариуса.
Секунды три Глеб улыбался. Настоящей, счастливой улыбкой человека, который выиграл в лотерею билет.
— Так это же… это же значит, что дядьям — ничего! И матери ничего! Они там дом будут пилить, а квартира уже наша!
— Не наша. Моя.
Улыбка сошла с его лица медленно, как вода из раковины с плохим сливом.
— Погоди. Почему на тебя? Я внук. Я кровь. Я его на рыбалку возил, я ему котёл менял!
— Я не знаю, Глеб.
— Не знаешь? Ты полгода знала и не сказала!
— Он попросил молчать, пока жив. Я обещала.
— Ты обещала ему, а замужем за мной!
— Это, знаешь, не одно и то же ведомство.
Глеб схватил телефон. Вероника даже не стала останавливать — было любопытно, за сколько секунд.
За четыре.
— Мам. Мам, ты сядь. Дед из ума выжил перед смертью. Он квартиру отписал моей жене. Да, трёшку. Да, дарственная, у неё бумаги на руках. Это дурдом какой-то, мам!
Он говорил ещё минуты три, ходил по коридору и повторял «как так», словно надеялся, что от повторения формулировка треснет.
Звонок в дверь раздался через час с небольшим. Тамара Петровна вошла в пальто, в сапогах, с сумкой на локте, и остановилась посреди прихожей.
— Вот, значит, как, — сказала она. — Вот, значит, чем ты занималась, когда к нему «в гости» ездила. Пирожки возила.
— Здравствуйте, Тамара Петровна.
— Обвела старика вокруг пальца и урвала квартиру. Ладно он, дурень старый, у него голова уже как решето. Но ты! Молодая баба, здоровая! Как у тебя рука поднялась у немощного забрать последнее?
Вероника молчала. Она успела просчитать за минуту всё: скажешь «он сам захотел» — значит, уговорила. Скажешь «я не просила» — значит, врёшь. Скажешь «есть справки» — значит, готовилась.
— Молчишь? — Свекровь наступала. — Молчишь, потому что сказать нечего. Виноватые всегда молчат.
— Мам, ты представляешь, я узнал только сегодня, — вставил Глеб.
— Помолчи, — отрезала мать, не оборачиваясь. — Значит так, милая. Завтра к десяти. Нотариус на Пролетарской, я тебе адрес скину. Ты переписываешь квартиру на меня, и мы делаем вид, что этой глупости не было.
Вероника смотрела на неё и медленно закипала: не на слова даже, а на этот тон диспетчера трамвайного депо, объявляющего маршрут.
— Тебе же лучше, — продолжала свекровь, заметно смягчаясь: до неё дошло, что квартира уплыла мимо братьев, и это было почти приятно. — Я потом на Глеба перепишу, всё в семье останется. Только быстро надо, пока Валерка с Юркой не пронюхали. Завтра, десять. Записала?
— Я услышала.
— Вот и умница.
Дверь закрылась. И тут же, без паузы, в бой пошёл Глеб.
— Так. Мать я люблю, но она не права.
— О, надо же.
— Квартиру ты перепишешь на меня, а не на неё. У матери двушка есть, ей хватит. А я внук, я тут каждый шуруп вкручивал!
— Глеб, ты слышишь, что происходит? Вы час назад были одной семьёй.
— Мы и есть одна семья. Просто квартира должна быть у меня.
Часть четвёртая. Ночь торта и мокрого лица
Жанна позвонила в десятом часу.
— Ну что, сказала?
— Сказала.
— И?
— Началось. Свекровь приезжала, требует переписать на неё. Глеб требует переписать на него. Они уже друг другу глотки готовы перегрызть, а я стою посередине с документами.
— Держись, — сказала Жанна. — И не поддавайся, слышишь? Дед не просто так это сделал. Он сидел и считал.
— Что считал?
— Варианты. Отдай он квартиру Валерию — тот бы её пропил за полтора года, максимум за два. Отдай Юрию — тот бы продал и купил себе внедорожник у чёрта на куличках, и вся память деда уехала бы по грязи на север. Отдай Тамаре — она бы её сдала или продала и укатила на юг, в свой Геленджик, к морю и к соседкам.
— А я?
— А у тебя ребёнок и муж. Ты — единственная, кто не может уехать. Ты как якорь. Старик выбрал не самого любимого, а самого прикреплённого.
— Спасибо, я всегда мечтала быть якорем.
— Хорошая роль, — сказала Жанна. — Тяжёлая, но уважаемая.
К одиннадцати Глеб съездил в магазин и вернулся с тортом, вином и хризантемами в целлофане. Он вертелся вокруг Вероники так, что почти светился: подставил тарелку, отодвинул стул, налил, вспомнил, как они познакомились, и как она тогда смеялась над его рассказом про сбежавшего осьминога.
— Вероника. Ты пойми, у меня стресс.
— Понимаю.
— Мы же с тобой команда.
— Угу.
— И ты понимаешь, что квартиру надо оформить правильно.
Вероника отодвинула бокал и посмотрела на этот торт с кремовой розой посередине.
— Глеб. Твой дед отписал квартиру мне. И квартира останется у меня.
Дальше была ночь. Она тянулась, как жвачка на подошве.
В полночь он уговаривал. В час ночи объяснял. В два начал повышать голос, и Вероника сходила закрыть дверь в детскую. В три он сел напротив и начал сначала.
— Это для семьи, Вероника. Пойми ты. Для семьи!
— Я и есть семья, — сказала она. — Я и Мира. Квартира в семье, она никуда не делась.
— Квартира должна остаться в роду! По крови!
— По крови, Глеб, она бы отошла двум твоим дядям и твоей матери. И через год её бы продали, а деньги разошлись бы на машину, на юг и на бутылки. По крови — это как раз наш случай был бы. Замечательный.
— Не смей так про мою родню!
— Я про них ни слова плохого не сказала. Я только продолжила твою мысль до конца. Тебе не понравилось, где она заканчивается.
Он вставал, ходил, садился. В четвёртом часу пошли угрозы: что он подаст в суд, что мать подаст, что найдёт свидетелей, что деда признают невменяемым.
— Признавайте, — устало сказала Вероника. — У меня к сделке приложены две справки. Он их сам собрал. Он готовился, как под воду шёл.
— Ты, я смотрю, всё продумала. Ты, оказывается, вон какая.
— Я, оказывается, взрослая.
— Перепиши, — сказал он в сотый раз. — Просто перепиши.
— Нет.
И тогда он ударил.
Ладонью, наотмашь, по щеке — и звук в ночной квартире получился неприлично громкий. Вероника качнулась, схватилась за край стола, выпрямилась.
Секунды две Глеб выглядел испуганным, почти детским. Потом лицо у него окаменело.
— Сама виновата, — сказал он. — Довела. Сидит, ухмыляется, «нет» да «нет». Кто угодно бы сорвался.
Вероника медленно провела языком по зубам изнутри. Крови не было.
— Занятно, — сказала она. — Семь лет я жила с человеком, который жука из ванной выносил на улицу, потому что «он живой».
— Хватит меня оскорблять.
— Я тебя не оскорбляю. Я подвожу итог. Уходи, Глеб.
— Куда?
— К матери. Иначе будет хуже. Не мне — тебе.
— Ах вот оно что, — Глеб хмыкнул. — Вот она, твоя натура, вылезла. Квартиру заполучила — и мужа за дверь.
— Квартира у меня полгода, — ответила Вероника ровно. — Полгода я жила с тобой, кормила тебя, стирала твои робы, и ни разу — ни разу, Глеб, — я не намекнула тебе на дверь. А ты узнал вчера вечером и сегодня ночью ударил мать своей дочери. Так что не путай, кто тут кого выставляет.
— Никуда я не пойду! Я тут жил и буду жить!
— Хорошо, — сказала она.
Он не понял этого «хорошо» и потому напрягся.
Вероника ушла в спальню, сняла халат, оделась — джинсы, свитер, куртка. Достала из шкафа детский комбинезон, разбудила сонную Миру, натянула ей колготки, застегнула молнию под подбородком.
— Ты куда собралась? — Глеб стоял в дверях. — семь утра.
— Сначала снять побои у дежурного травматолога. Потом в отдел. Потом днём — в суд, писать заявление о принудительном выселении.
Он взорвался. Заорал так, что задребезжало стекло в серванте, что-то про «я тебя посажу», «ты никто», «квартира моя», — и Мирослава заплакала, вцепившись матери в ногу.
Вероника взяла со стола вазу с теми самыми хризантемами. Аккуратно вынула цветы, положила их на скатерть. И выплеснула воду мужу в лицо.
Крик оборвался. Вода стекала по подбородку на футболку, лепесток прилип к щеке.
— Так, — сказала Вероника в наступившей тишине. — Сейчас я отведу ребёнка в садик. Вернусь через час. Если ты будешь дома — я еду в суд. Если тебя не будет — у тебя останется шанс на то, чтобы я разговаривала с тобой по-человечески. Тебе решать.
— Ты… — начал он.
— Мира, пойдём, зайчонок. Мы с папой играем в тишину.
Часть пятая. Уведомление
Через час Вероника вернулась. Квартира была пуста, шкаф в прихожей распахнут, вешалки болтались, кроссовок в углу не было.
Она позвонила по объявлению, и мастер приехал через сорок минут — крупный парень с чемоданчиком и лицом человека, который всё уже видел.
— Личинку меняем или замок целиком? — спросил он, присев на корточки.
— Целиком.
— Понял. — Он поработал шуруповёртом, потом поднял голову. — Вы знаете, вы у меня на этой неделе пятая.
— В смысле?
— В смысле пятая квартира, где жена меняет замки и выставляет мужа. Понедельник, вторник, среда, вчера и вот вы. Я уже думаю прейскурант отдельный завести: «тариф семейный, с выселением».
— И как, спрос есть?
— Спрос стабильный, — сказал мастер, вкручивая последний винт. — Весна, осень — пики. Мужики почему-то всегда удивляются. Прямо каждый как первый.
Он ушёл, оставив два комплекта ключей и запах машинного масла на пальцах — Вероника вымыла руки, спрятала ключи в ящик и села.
Телефон зазвонил в двенадцать: «Тамара Петровна».
— Вероника! Ты где?! Я у нотариуса с половины десятого сижу, я номерок взяла!
— Я не приду, Тамара Петровна.
— То есть как не придёшь?
— Так. Я не буду переписывать квартиру ни на вас, ни на вашего сына. И вот ещё что вам стоит знать. Сегодня ночью Глеб ударил меня по лицу. При этом орал так, что напугал ребёнка.
Пауза в трубке.
— Ну… он же не со зла… он на нервах… ты его довела, наверное…
— Он выселяется из моей квартиры, — продолжала Вероника, не повышая голоса. — Замки я уже поменяла. Пусть даже не пробует их вскрывать: это не «мужнина дурь», это уголовная статья, и я заявление напишу в тот же час. Вещи его соберу и сообщу, когда забрать.
— Ты соображаешь, что творишь?!
— Соображаю. Всего доброго.
Гудки.
Тамара Петровна опустила телефон и посмотрела на него так, будто трубка ей плюнула в ухо. Невестка её не просто отшила — невестка отправила её очень далеко, вежливыми словами, без единого грубого оборота, и от этого было ещё обиднее.
В квартире Тамары Петровны сидели братья. Юрий не улетел на вахту — задержался «до девяти дней». Валерий, что удивительно, был трезв четвёртый день и от этого злой, как оса в стакане.
— Ну чего трясёшься? — спросил Юрий.
Тамара Петровна села на стул и решила, что дальше молчать бессмысленно.
— Отец, — сказала она, — перед смертью подарил городскую квартиру Веронике. Невестке моей. Как матери своей правнучки.
Секунду было тихо. Потом началось.
— Что?! — Валерий поднялся. — Трёшку?! Нашу трёшку?!
— Она полгода как оформлена, — тихо сказала сестра. — Дарственная. Нотариус.
— Полгода! — заорал Юрий. — Полгода назад — это когда я приезжал в мае? Значит, вы тут уже всё поделили, а я, дурак, ему рыбу вёз!
— Я не знала!
— Ты не знала?! — Валерий навис над ней. — Ты у него в доме была! Ты ему таблетки в ладонь клала! И ты не знала, что он к нотариусу ходил?!
— Он один ходил!
— Один! Восемьдесят шесть лет — и один пошёл в нотариальную контору за три остановки, ага! Это ты его отвезла! Это ты всё и провернула!
— Валера, ты с ума сошёл?! Квартира ушла чужой бабе, я сама в ужасе!
— Ушла не чужой бабе, — процедил Юрий. — Ушла жене твоего сына. Твоего, Тамара. Не моего. Твой сын в этой квартире живёт, ноги под стол суёт. Значит, всё осталось у тебя, только через невестку, чтобы нам в глаза не смотреть.
— Да он же её выгнал! То есть она его выгнала! Глеб оттуда вылетел сегодня утром!
— Спектакль, — отрезал Валерий. — Через месяц помирятся.
Они кричали минут сорок. Не на покойного отца — на покойного кричать бесполезно. Не на Веронику — Вероника была далеко и с документами. Кричали на сестру, потому что она была рядом и потому что виноватого всегда назначают из ближнего круга.
Тамара Петровна оправдывалась, вспоминала, как таскала отцу ортопедические подушки, как мыла ему полы, как сидела с ним в больнице в феврале. Её не слушали.
— Значит, так, — сказал наконец Юрий, и в комнате стало холоднее. — Раз квартира ушла по твоей линии — дом мы делим на двоих. Я и Валера. Тебя вычёркиваем.
— Что?!
— Что слышала. Свою долю ты уже получила. Метрами. В городе.
И тут Тамара Петровна поднялась. Диспетчер депо в ней проснулся весь, целиком, со всеми маршрутами.
— Вычеркнете вы?! Ты, который отца видел два раза в год по видеосвязи?! И ты, который у него из дома электроинструмент вынес и продал за две тысячи?! Да я вам такой суд устрою, что вы этот дом будете десять лет делить по половице!
— Ах ты…
— Пошли вон оба! Вон из моей квартиры!
Они ушли, хлопнув дверью. Тамара Петровна вышла следом через двадцать минут — красная, с пятнами на шее, с сумкой, надетой на локоть как щит.
Во дворе она набрала сына.
— Глеб. Слушай сюда. Твоя жена отказалась ехать к нотариусу. И более того — она замок поменяла.
— Я знаю, мам, я…
— Ты знаешь! А ты знаешь, что твои дядья хотят вычеркнуть меня из дома? Что они мне сказали, что я долю уже получила — вот этой самой квартирой, которая нам не принадлежит?! Это всё ты! Ты и твоя жена! Ты за семь лет не мог бабу к рукам прибрать, и вот результат!
— Мам…
— Не «мамкай» мне. Разбирайся.
Глеб сидел в машине на парковке возле океанариума и слушал короткие гудки. И вдруг всё сложилось у него в простую, удобную, обжигающую картину.
Виновата жена. Она молчала полгода — раз. Она подняла тему на поминках — два. Из-за неё родня перегрызлась — три. И его, взрослого мужика, внука, выставили из собственного дома, как шелудивого пса, — четыре.
Он набрал её номер.
— Слушаю.
— Так, всё. Разговоры закончились. Или ты сегодня переписываешь квартиру на меня, или…
Вероника нажала отбой на середине слова.
Он перезвонил через пятнадцать секунд, задыхаясь от возмущения.
— Ты трубку положила?! Я не договорил! Не смей больше бросать трубку, когда я…
— Хорошо, — сказала она спокойно. — Я принимаю твой ультиматум.
И положила трубку снова.
Глеб откинулся на подголовник и выдохнул. Сломалась. Он знал, что сломается: помучается, поплачет и сдастся, потому что куда ей одной с ребёнком.
Ему страшно захотелось немедленно позвонить матери и сказать: «Всё, уломал. Готовь номерок у нотариуса». Он уже почти нажал вызов, когда экран моргнул, и сверху выехало уведомление от портала государственных услуг.
«Поступило заявление о расторжении брака. Требуется подтверждение».
Он смотрел на строчку секунд десять, и буквы никак не хотели складываться в смысл. Потом пришло сообщение от жены.
«Это мой ответ на твой ультиматум. Такой муж мне не нужен. Прошу тебя, не унижайся больше: ни цветов, ни тортов, ни уговоров, ни звонков среди ночи. Твои вещи я соберу сама и напишу, когда сможешь их забрать. Жить с тобой я не буду. Мой совет — подтверди развод, так быстрее и дешевле. Не подтвердишь — встретимся в суде, там я расскажу и про ночь, и про справку от травматолога».
В глазах у него потемнело — по-настоящему, с мелкими искрами по краям. Он вышел из машины и пошёл, не понимая куда, вокруг здания, мимо служебного входа, мимо контейнера с кормом.
Он проиграл везде. Дом уплыл к дядькам, дядьки перегрызлись с матерью, мать назначила виноватым его, жена подала на развод, а квартира — та самая, где каждый шуруп вкручен его руками, — принадлежала женщине, которую он вчера ночью ударил по лицу.
И на третьем круге вокруг здания у него мелькнула трезвая, поздняя, лишняя мысль: а зачем? Зачем он вообще потребовал квартиру? Жили же. Он приходил со смены, она варила суп, Мира лезла на колени с книжкой про кита.
Он вспомнил, как мать сказала: «Завтра к десяти, перепишет на меня». Вот тогда его и обожгло: жена, оказывается, распоряжается. Мать распоряжается. Все распоряжаются, а он — на галёрке, хлопает.
Мысль была правильная, честная и абсолютно бесполезная. Он подержал её ровно четыре секунды и выбросил.
Виноват дед. Старый упрямый водолаз, который решил всех перехитрить с того света. Виноваты дядья со своими долями. Виновата мать со своим нотариусом на Пролетарской. И главное — виновата жена.
Да. Виновата жена.
Стало легче.
А Вероника в это время выкатила из кладовки чемодан — большой, синий, с наклейкой аэропорта, тот самый, с которым они ездили на море позапрошлым летом. Мира тогда потеряла в нём панамку, и панамку нашли только в сентябре.
Она открыла шкаф и начала складывать. Робы, футболки, спортивные штаны, три свитера, зарядки, кружка с рыбой, бритва, наушники. Чемодан набился быстро.
Тогда пошли строительные мешки — плотные, белые, оставшиеся после ремонта в детской. Гора у входной двери росла: куртка, ботинки, коробка с гайковёртом, стопка журналов про аквариумистику, гантели, которые он купил и поднимал ровно два раза.
Когда Мира вернулась из садика и обошла эту гору по кругу, как обходила когда-то дедов двор.
— Мам, а папа переезжает?
— Папа поживёт у бабушки.
— Долго?
— Пока не знаю, зайчонок.
Девочка подумала, потрогала пальцем мешок.
— А он там счастье найдёт?
Вероника присела и застегнула на дочери молнию до подбородка, хотя дома было тепло.
— Не знаю, — сказала она честно. — Некоторые люди ищут его в чужих квартирах. Там его обычно нет.
— Как в бане?
— Как в бане, Мира. Ровно как в бане.
Она выпрямилась, посмотрела на белую гору у двери и поняла, что делает всё правильно: без злорадства, без торжества, с той сухой ясной злостью, которая держит человека прямее любой доброты.
Впереди был суд, разъярённая свекровь, два дядьки, готовых судиться за половицы, разговоры «а ребёнок-то без отца» и очередь из желающих объяснить ей, что она разрушила семью.


















