Чемодан стоял в прихожей боком, как обиженный родственник, и Ксения обходила его уже третий раз. Людмила застёгивала на нём ремень с таким лицом, будто заколачивала ящик. В комнате булькал ингалятор, отсчитывая пятый месяц одной и той же войны.
— Я вернусь, — сказала Людмила. — Как только у нашей всё выправится, сразу назад. Слышишь?
— Слышу. Не оправдывайся, ты не подсудимая.
— Я не оправдываюсь. Я объясняю.
— Это одно и то же, только с приличным лицом.
Людмила выпрямилась, посмотрела на дочь тяжело, но промолчала. Она прожила здесь месяц, спала на раскладушке между стеной и комодом, вставала в четыре, варила, стирала, качала. И постарела за этот месяц на пять лет, что было видно любому, у кого есть глаза.
— Ксюш, у меня своя лежачая. Она с переломом шейки, ей восемьдесят два.
— Я знаю, сколько ей лет. Я поздравляла её открыткой в прошлом году, ты сама подписывала.
— Тогда не смотри на меня так.
— Я никак не смотрю. У меня лицо просто такое стало. Оно к пятому месяцу приросло.
Ева спала в кроватке, разбросав руки, и дышала со свистом — тем самым, который Ксения научилась отличать от нормального через стенку и через сон. Пять месяцев жизни, из них: обструктивный бронхит дважды, ротавирус с капельницей и обезвоживанием, двусторонний отит, ложный круп ночью со скорой и уколом в бедро, потом сыпь от антибиотика на весь живот, потом стоматит, из-за которого девочка отказывалась от груди и орала от голода. Между этими праздниками — три госпитализации, две из них в боксе с решёткой на кровати.
— Она поправится, — сказала Людмила. — Организм раскачивается.
— Жанна Робертовна говорит то же самое. «Незрелый иммунитет, мамочка, потерпите». Я терплю. У меня уже терпение по краям обтрепалось, как половик.
— Не язви.
— Я не язвлю. Я констатирую.
Даниил вышел из комнаты, натягивая куртку, и подхватил чемодан одной рукой — легко, красиво, как человек, который двадцать раз в месяц таскает кофры с аппаратурой. Он работал оператором сельскохозяйственных беспилотников: снимал с воздуха поля, считал всходы, искал провалы на посевах и обрывы на линиях. Уезжал на неделю, возвращался с обгоревшим носом и рассказами про агрономов.
— Людмила Сергеевна, поехали, а то на поезд не успеем.
— Данечка, спасибо тебе.
— За что? Довезти тёщу — это святое.
— За то, что не выл всё это время.
Даниил хмыкнул и вынес чемодан на площадку. Ксения обняла Людмилу коротко, потому что длинные объятия — это слёзы, а плакать было некогда и нечем. Дверь хлопнула, лифт заскрипел, и стало очень тихо.
Ксения вернулась в комнату и села на пол у кроватки. Ева спала полулёжа, на возвышении из свёрнутого одеяла, потому что горизонтально она заходилась кашлем. На тумбочке стояли: небулайзер, физраствор, капли в нос, свечи жаропонижающие, тюбик мази, градусник и блокнот, куда Ксения записывала температуру по часам, как машинист записывает километры.
Она посчитала, что за пять месяцев спала подряд больше четырёх часов ровно два раза. Оба раза — когда приехала Людмила. Оба раза потом было стыдно.
«Мне повезло с мужем», — подумала Ксения без всякой нежности, просто как факт из справочника. Он не орал, не хлопал дверьми, привозил из командировок памперсы, один раз сам сидел с Евой ночь, пока Ксения лежала пластом с температурой. Трения были: он не любил, когда в доме беспорядок, а беспорядок был всегда, потому что порядок — это роскошь для людей со свободными руками.
Его мать, Регина Львовна, жила в другом городе и приезжала два раза. Первый — когда родилась Ева: постояла над кроваткой ровно четыре минуты, сказала «крепкая» и уехала на вечернем. Второй — на неделю, зимой: перемыла всю кухню, переставила банки, не сказала за семь дней двухсот слов и исчезла.
— Ну и славно, — сказала Ксения вслух пустой комнате. — Значит, опять всё на мне. Что нового.
Ева всхлипнула во сне, и Ксения замерла, как сапёр над проводом. Пронесло.
***
Даниил вернулся в одиннадцатом часу. Ксения к тому времени успела уложить дочку, сделать ингаляцию, простирнуть три ползунка и лечь поверх покрывала — не раздеваясь, потому что раздеваться значило признать, что ночь будет спокойной, а такие авансы судьба не прощала.
Она слышала, как он тихо разулся. Как прошёл в комнату, не включая верхний свет. Как открылась дверца шкафа — осторожно, придерживая, чтобы не скрипнула.
«Хороший всё-таки», — подумала Ксения сквозь плёнку сна. Шуршание было аккуратным, почти нежным. Он складывал вещи так тихо, что она даже не открыла глаза.
Потом щёлкнула молния чемодана. Один длинный, сытый звук, от которого Ксения проснулась полностью.
Она открыла глаза. Даниил стоял напротив дивана. В куртке. С чемоданом в руке.
— Ты куда? — спросила она.
— Ты виновата в её болезни, — сказал он. — Ты родила больного ребёнка. Вот и разбирайся сама.
Это была его коронная формулировка, отточенная за пять месяцев до состояния лезвия. Он говорил её раньше — вполголоса, на кухне, в спину. Но никогда с чемоданом.
— Даня.
— Всё, Ксюш. Я не могу. Я живу в больнице, которая называется квартирой.
— Ты живёшь в полях. Ты дома бываешь восемь дней в месяц.
— Вот именно. И эти восемь дней — ад.
— А у неё все тридцать. Ей пять месяцев.
— Я сказал, что сказал.
Он развернулся и вышел. Дверь закрыл тихо — придержал ручку, повернул язычок медленно, чтобы не разбудить дочь. Заботливый.
Ксения сидела на диване секунд десять. Потом до неё дошло, что квартира съёмная, что оплачено до пятнадцатого, что в кошельке две тысячи с мелочью, что молока у неё почти нет от нервов, а смесь стоит как небольшое преступление.
И она закричала.
Это был не крик, а какой-то вой на одной ноте, короткий и стыдный. В детской немедленно взорвалась Ева — с перепугу, с хрипом, переходящим в кашель.
— Дура, — сказала себе Ксения, срываясь с места. — Дура, дура, дура.
Она схватила дочь на руки и стала укачивать её резко, дёргано, не в такт, и от этого Ева заходилась ещё сильнее, выгибалась, багровела. Ксения заставила себя остановиться. Села на пол, прижала девочку к себе, начала раскачиваться медленно и монотонно, как маятник, и через двадцать минут ребёнок затих, всхлипывая во сне.
Так они и просидели на полу до трёх часов. Ксения не спала. Она считала: аренда, смесь, памперсы, лекарства, педиатр платный, потому что участковая приходит по вторникам и четвергам.
Утром, в половине девятого, зазвонил телефон. Номер свекрови.
— Ксения? Это Регина Львовна. Я до Дани не могу дозвониться со вчерашнего дня. У него телефон, наверное, разрядился или сломался, он же в полях.
— Он не в полях.
— А где?
— Не знаю. Он вчера собрал чемодан и ушёл. Сказал, что я родила больного ребёнка и должна разбираться сама.
В трубке стало тихо. Так тихо, что Ксения услышала, как у свекрови на том конце тикают часы.
— Он устал, — сказала наконец Регина Львовна. — Он всегда плохо переносил, когда…
— Отлично. Значит, всё в порядке. Он устал, а я отдохнула. Всего хорошего.
— Ксения, подождите…
Она нажала отбой и положила телефон экраном вверх на стол. Потом посмотрела на часы: девять. В десять надо гулять, в двенадцать — кормление, в час — сон, в два — магазин, если Ева уснёт в коляске.
Злиться было некогда. Злость требует свободного времени, а у Ксении его не было ни минуты.
В магазине она стояла над полкой со смесью и считала на пальцах. Взяла банку подешевле, потом поменяла обратно на ту, к которой ребёнок привык, потому что менять питание больному ребёнку — это ещё одна неделя ада за экономию в двести рублей.
— Женщина, вы берёте или как? — спросила сзади старушка с корзинкой.
— Беру. Я просто прощаюсь с деньгами. Это интимный момент.
Старушка отошла на два шага.
***
Через день, ближе к четырём, в дверь позвонили.
Ксения только-только легла. Она вскочила с диким сердцебиением, заглянула в комнату — Ева спала, звонок её не пробил, — и пошла открывать, обещая себе, что тому, кто там стоит, она скажет всё, что о нём думает, включая слова из детства во дворе.
На пороге стояла Регина Львовна. С дорожной сумкой и в сером плаще.
Она не сказала «здравствуй». Она поставила сумку, сняла плащ, повесила его сама, разулась, прошла в ванную и долго мыла руки — до локтей, как хирург. Потом заглянула в детскую, посмотрела на спящую внучку секунд пятнадцать, вышла, закрыла дверь.
— Спать, — сказала она и указала рукой на диван. — Идите.
— Регина Львовна, я…
— Спать.
И Ксения пошла. Она сама не поняла, как это вышло. Голос у свекрови был такой, каким командуют «пожар» и «на выход» — не спорят, не переспрашивают, идут.
Проснулась она от того, что за окном было темно. Совершенно темно, глухо, по-ночному. Ксения подскочила, ударилась коленом об угол, вылетела в коридор и рванула в детскую.
Регина Львовна сидела на стуле у кроватки с Евой на руках. Девочка сосала кулак и разглядывала бабушку с интересом естествоиспытателя.
— Проснулись? Идите ешьте.
— Сколько времени?
— Девять вечера. Вы спали пять часов. Могли бы и больше, но у вас нервы.
На кухне стояла кастрюля супа. Настоящего, с мясом. Рядом — салат из огурцов, миска пюре и котлеты на сковороде, накрытые крышкой.
Ксения села. Она давно так не ела: в последние месяцы её рацион состоял из макарон, детского творожка «за компанию» и бутербродов, съеденных стоя одной рукой. Она взяла ложку, поднесла ко рту — и вместо этого закрыла лицо ладонями и заплакала.
Плакала она некрасиво, с подвыванием, как плачут люди, у которых внутри пять месяцев стояла пробка. Свекровь вошла, села напротив и не сказала ни слова. Не гладила по голове, не совала воду, не произносила «ну что ты».
Она просто сидела, положив на стол крупные, изуродованные работой руки — Регина Львовна тридцать лет была постижёром в театре, шила парики и бороды, вязала волосок к волоску, и пальцы у неё были в мелких шрамах от иглы.
— Поешьте, — сказала она через пять минут. Тихо, почти просительно.
И Ксения поела. Съела всё, даже добавку.
— Спасибо.
— Не за что. Суп — не подвиг.
— Зачем вы приехали?
— Затем, что мой сын — подонок.
Ксения подняла голову. Свекровь смотрела на неё прямо, без всякого выражения.
— Вы по телефону его защищали.
— Я не защищала. Я пыталась понять, не ослышалась ли. Оказалось, не ослышалась.
— Он вам звонил?
— Звонил. На третий день. Сообщил, что снял комнату у товарища и что ему нужно «прийти в себя». Я спросила, от чего именно он приходит в себя, если ночами не вставал ни разу.
— И что он?
— Сказал, что я на вашей стороне.
— А вы?
— Я на стороне пятимесячного человека, который не виноват, что у него отец — мебель.
Ксения фыркнула. Смеяться было странно, но получилось само.
— Регина Львовна, я не тяну. У меня деньги до пятнадцатого.
— Тянуть будем вдвоём. Я взяла отпуск за свой счёт на месяц. Театр переживёт, бороды подождут.
— Ева не…
— Ева не инвалид, — жёстко перебила свекровь. — Я разговаривала с вашей Жанной Робертовной, вчера, по телефону, представилась бабушкой. У девочки нет ни порока, ни синдрома, ни генетики. Ей не повезло: одна инфекция цепляет другую, потому что организм ещё не построил забор. Забор построится. К году — процентов на семьдесят, к двум — полностью.
— Она так вам и сказала?
— Она сказала: «Мамочке надо спать, иначе у ребёнка будет две пациентки». Мамочка. Тьфу.
***
Месяц получился странный.
Регина Львовна вставала в шесть, варила, стирала, гладила пелёнки с двух сторон, потому что «так положено». Она молчала часами и говорила короткими очередями, от которых Ксения сначала вздрагивала, потом привыкла, потом стала отвечать в тон.
— Вы почему держите её вертикально после кормления только пять минут?
— Потому что у меня руки отваливаются.
— Значит, будете держать по очереди. Пятнадцать минут — вы, пятнадцать — я. Отрыжка — не блажь, отит у неё оттуда.
— Регина Львовна, вы точно парики шили, а не полком командовали?
— Одно другому не мешает. В театре без командного голоса тебя затопчут костюмерши.
Свекровь платила за смесь и лекарства из своего кошелька, молча, не сообщая сумм. Один раз Ксения попыталась вернуть тысячу — Регина Львовна посмотрела на купюру, как на дохлую муху, и вышла из кухни.
Ева стала спать по четыре часа подряд. Потом по шесть. К концу третьей недели у неё вылезли два зуба, температура поднялась до тридцати восьми, и Ксения ночью схватилась за телефон вызывать скорую — свекровь перехватила руку.
— Зубы.
— Вы уверены?
— Дёсны как две сливы. Дайте свечу и ложитесь.
— А если это опять…
— Тогда вызовем. Но сначала посмотрим два часа.
Через два часа температура упала. Утром Ева проснулась мокрая и весёлая, и Ксения, не спавшая, но не потерявшая ребёнка ни в какую больницу, впервые за долгие недели поняла, что дышит полной грудью — извините, что дышит нормально.
Людмила, узнав про свекровь, не поверила.
— Регина? Которая на крестинах два слова сказала и ушла?
— Она самая. Она мне вчера отругала за то, что я пельмени сварила. Сказала, что тесто — это не еда для кормящей.
— Ты уже не кормящая.
— Она считает иначе.
Женщины созвонились. Ксения слушала из коридора и не верила ушам: два человека, которые за все годы обменялись, дай бог, десятком фраз, обсуждали смеси, прикорм, сроки прививок и цены на билеты.
— Людмила Сергеевна, вы не рвитесь. У вас мать лежачая. Я тут до конца месяца.
— Регина, я деньги пришлю на аренду.

— Аренду вы и так тянете. Пришлите лучше внучке колготки, тридцать шестой размер, у неё ноги мёрзнут.
Ксения стояла в коридоре и думала: мир сошёл с ума, но в удобную сторону.
К концу месяца Ева поправилась. Не то чтобы совсем — насморк ещё жил у неё в носу на птичьих правах, — но кашля не было, температуры не было, ингалятор простоял в шкафу три недели.
Ксения внесла очередной платёж хозяину, Эдуарду Сергеевичу, — деньги, как всегда, прислала Людмила. Эдуард Сергеевич принял их с той специфической любезностью человека, который завтра поднимет цену.
— Ксения Игоревна, вы имейте в виду, с ноября плюс три тысячи.
— За что?
— За рынок.
— Понятно. Передайте рынку привет.
А потом Регина Львовна собрала сумку.
— Вы уезжаете?
— Театр. У нас премьера, а на Годунова нужно двенадцать бород.
— Спасибо вам. Я… я даже не знаю, как.
— Никак. Не надо.
Она уехала на вечернем поезде, не позволив себя проводить, и Ксения ещё неделю ловила себя на том, что оборачивается в кухне, ожидая увидеть на стуле прямую спину и седой пучок.
Понять эту женщину она так и не смогла.
***
Прошёл ещё месяц. Ева научилась вставать у дивана, потом делать два шага, потом три и падать на попу с диким хохотом.
Звонок в дверь застал Ксению с половником в руке. На пороге снова стояла Регина Львовна — и лицо у неё было такое, что радость Ксении застыла на середине.
— Одевайтесь. И девочку одевайте.
— Куда?
— Со мной.
— Регина Львовна, что случилось?
— Одевайтесь.
В такси свекровь молчала все двадцать пять минут. Смотрела вперёд, положив руки на колени. Ксения держала Еву и лихорадочно перебирала варианты: Даниил что-то натворил, Даниил в больнице, Даниил подаёт на что-нибудь. Зачем поехала, спрашивается. Сидела бы дома.
Машина остановилась у старого пятиэтажного дома с толстыми стенами и палисадником. Регина Львовна расплатилась, вышла первой и пошла в подъезд, не оглядываясь, — Ксения потащилась следом с ребёнком на руках.
Второй этаж. Дверь, обитая дерматином. Ключ.
Внутри было пусто и чисто. Две комнаты, потолки под три метра, широкий подоконник, свежепобеленный потолок, отциклёванный пол. Никакой мебели.
— Нравится? — спросила свекровь.
— Да… Красиво. Тихо. А зачем мы приехали? Вы себе сняли?
Регина Львовна достала из сумки прозрачную вкладку с документами и протянула Ксении.
— Читайте.
Ксения читала долго. Договор купли-продажи. Выписка. Собственник: Ева Данииловна, три года… нет, восемь месяцев от роду.
— Это… на Еву?
— На неё. Я не могу оформить на вас: вы можете завтра выйти замуж за какого-нибудь ещё красавца. А внучку у неё никто не отберёт.
— Регина Львовна.
— Мне пришлось повертеться, — сухо сказала свекровь. — Я продала родительский дом в райцентре, забрала все накопления, взяла подработку — шью на две антрепризы, ночами. Сначала думала однокомнатную. Потом решила: на кой ей однокомнатная, ютиться в углу? Взяла двухкомнатную. Район не центральный, зато школа через дорогу и поликлиника во дворе.
Ева, поставленная на пол, пошлёпала босыми пятками по пустой комнате, увидела эхо и завизжала от восторга, услышав, как оно возвращается.
— Я не понимаю, — сказала Ксения. — Почему?
— Потому что мой сын — подонок. Я не буду просить за него прощения, я не собираюсь его отмаливать. Он бросил жену с больным ребёнком, а перед этим сказал, что она виновата в её болезни. Такое не лечится ни временем, ни супом.
— Он ваш сын.
— И это моя личная беда, а не ваша. Я видела, как вы с ней сидели. Как вы не спали. Как вы ели один творожок в день, а мне говорили, что пообедали.
— Вы заметили?
— Я тридцать лет вижу, где парик, а где живые волосы. Уж накрашенное лицо я как-нибудь отличу.
Ксения смотрела на бумаги и не могла сфокусировать взгляд.
— Как дальше сложится ваша жизнь — решать вам, — продолжала Регина Львовна. — Захотите замуж — идите замуж, только глаза разуйте. Захотите работать — работайте, я на лето буду забирать её к себе. Но у моей внучки теперь есть крыша, которую у неё не отнимут. Я как бабушка сделала всё, что могла. Денег больше нет. На мебель не хватило.
И тогда Ксения бросилась ей на шею.
— Спасибо. Спасибо. Спасибо.
— Ну что вы. Прекратите.
— Мы и на полу будем спать! Мы на полу отлично будем спать, у нас есть матрас!
— Ксения. Отпустите. Я не привыкла.
Свекровь стояла столбом, растопырив руки, и было видно, что за последние сорок лет её обнимали примерно ноль раз и она не знает, куда девать локти.
Вечером Регина Львовна уехала, оставив документы и два комплекта ключей. Ева уснула у Ксении на руках прямо в такси — здоровая, тяжёлая, сопящая ровно.
Дома Ксения уложила её, села на пол и написала объявление в интернете. «Приму даром: диван, стол, шкаф, детскую кроватку, комод, стулья. Одна с ребёнком после развода, переезжаем в пустую квартиру. Самовывоз организую сама».
Через час позвонил первый человек.
— Здравствуйте, я Костя. У меня диван стоит, я его на дачу собирался, но не довёз. Нормальный, чистый, кот на него не ходил, у меня нет кота. Куда везти?
— Я не смогу оплатить грузчиков…
— Женщина, вы себя слышите? У меня прицеп и брат с руками. Диктуйте адрес.
Через день привезли шкаф. Потом стол с четырьмя стульями, из них два хромали, но их подбили клинышками прямо на площадке. Потом комод. Потом кроватку — женщина по имени Алевтина привезла её в разобранном виде, собрала сама, шурупы принесла свои и оставила ещё пакет ползунков «на вырост».
Люди тратили бензин, время, поднимали мебель на второй этаж, отказывались от денег, спрашивали, надо ли что-то ещё. Ксения к вечеру третьего дня перестала спорить и просто говорила «спасибо», потому что спорить было неприлично.
Через неделю она сообщила Эдуарду Сергеевичу, что съезжает.
— Как это съезжаете? У нас же договорённость!
— У нас была договорённость до пятнадцатого. Пятнадцатое послезавтра. И передайте рынку, что он проиграл.
Ещё через три дня приехала Людмила — помочь навести порядок, повесить полки, купить кастрюли, тёрку, дуршлаг и всё то, чего в пустой квартире не оказалось.
***
Вечером, когда полки были повешены криво, но намертво, а Ева ползала между коробками и хохотала, в дверь позвонили.
Ксения открыла.
На площадке стоял Даниил. С сумкой через плечо. Подстриженный, отдохнувший, с ровным загаром человека, который много бывает на воздухе.
— Привет.
— Ты как здесь?
— Мать позвонила. Сказала, что подарила квартиру дочери. Ну, я и приехал. Я вообще-то отец. Значит, имею полное право здесь…
Договорить он не успел.
Ксения ударила его открытой ладонью — со всей силы, с плеча, вложив в это движение пять месяцев ингаляций, три госпитализации, ночь на полу и ту самую фразу про больного ребёнка. Голова у Даниила мотнулась, он отлетел спиной к стене площадки, губа лопнула, из носа пошла кровь.
Она пнула его сумку. Сумка перелетела через перила и загремела вниз по ступенькам, распахнувшись на середине пролёта.
— Ты чего?! Ты с ума…
— Слушай меня очень внимательно, — сказала Ксения, толкая его в грудь обеими руками. — Ты ушёл из дома, когда твоей дочери было пять месяцев и она задыхалась от обструкции. Ты бросил ребёнка в состоянии, угрожавшем её жизни, без средств, без помощи, в съёмной квартире, оплаченной моей матерью. Это называется оставление в опасности, и у меня есть выписки из трёх стационаров с датами.
— Ксюш…
— Не смей. Я подам на алименты. И не на те, которые тебе «вздумается перевести к празднику», а по закону, за весь период, с неустойкой, с пересчётом, по максимуму. Я подниму все твои договоры, все твои полёты, всю твою серую часть, и ты будешь платить с каждого гектара, который ты снял с воздуха.
— Это моя дочь!
— Это дочь женщины, которую ты обвинил в её болезнях. Я тебя ненавижу. И к ней ты не подойдёшь. Ни завтра, ни через год, ни через десять — я в суде докажу, что ты для неё опасен, и мне хватит на это бумаг и свидетелей.
— Ты не имеешь…
— Уходи. Живи как хочешь и сдохни где-нибудь один, зная, что у тебя есть дочь, а ты к ней не подойдёшь.
Она захлопнула дверь.
Из квартиры немедленно раздался смех — заливистый, захлёбывающийся, детский. Людмила что-то рассказывала внучке про мышку, которая уронила яичко, и мышка, судя по звукам, была уморительна.
Даниил стоял на площадке, зажимая нос рукавом. Кровь капала на бетон мелкими кляксами.
Сначала он проклял себя. Потому что можно было потерпеть. Потому что все терпят, и ничего, живут.
Потом он проклял мать. Если бы старуха оформила квартиру на него — он бы забрал их обеих, честное слово, забрал бы, жили бы нормально, он бы даже гулял по выходным. Но она сделала это через его голову, вычеркнула его из собственной семьи одним росчерком нотариуса.
А потом он разозлился на Ксению. На тихую, покладистую, вечно виноватую Ксению, которая теперь била с плеча, швыряла его вещи с лестницы и говорила словами из кодекса. Стерва. Расчётливая. Всё она знала заранее, всё подстроила, обработала мать, обвела вокруг пальца.
Он спустился, собрал вещи со ступенек — рубашка попала в лужицу от опрокинутого ведра уборщицы. Оправдание нашлось само собой, как всегда находилось: он бы стал хорошим отцом. Что ей стоило дать шанс? Что стоило поговорить, а не драться?
За дверью на втором этаже опять засмеялась его дочь.
Он помнил только её плач. Хрип, вой, крик по ночам, красное перекошенное лицо. Смеха он не слышал ни разу.
А в квартире Людмила уже набрала ванну и вылила туда полфлакона пены. Ева, голая, розовая, с двумя нижними зубами, визжала от нетерпения и колотила пятками по полу.
— Оп! — сказала Ксения, подхватывая её под мышки. — Заходи, зверь.
Ева плюхнулась в воду, ударила ладонями по пене и подняла столб брызг. Пена поехала ей на лоб, она захохотала и стала дуть, выпуская пузыри.
Ксения покосилась на дверь, ведущую на площадку. Прислушалась: тихо. Ушёл или стоит — неважно.
Она отвернулась и присела на корточки рядом с ванной.
— Пусть визжит, — сказала Людмила, подавая полотенце.
— Пусть. Пусть слышит, что потерял.
— Ты его совсем не жалеешь?
— Я жалела пять месяцев. Знаешь, кого именно? Себя. Больше не буду, времени жалко.
— Злая ты стала.
— Я стала громкая. Это разное. — Ксения поймала мокрую пятку и подула на неё. — У меня дочь. И две бабушки. Одна варит супы, другая шьёт бороды. Полный комплект.
Ева хлопнула по воде и обдала обеих с ног до головы.
Людмила ахнула и засмеялась. Ксения вытерла лицо ладонью и тоже засмеялась — со злостью, с досадой, с облегчением, как смеются люди, которые вылезли из-под завала и обнаружили, что руки-ноги на месте.
Через полгода Регина Львовна приедет с мешком гречки, старым креслом и новостью, что берёт учениц. Через год Ева пойдёт в ясли и переболеет там всего дважды. Через полтора Ксения устроится в костюмерный цех — по протекции свекрови, конечно, — и будет учиться вязать волосок к волоску, ругаясь сквозь зубы на капроновую сетку.
А Даниил будет платить. По закону, по максимуму, за все месяцы. И каждый раз, отправляя перевод, будет думать, что его обокрали.
Он так и не поймёт, что обокрал себя сам — в тот вечер, когда тихо, чтобы не разбудить дочь, закрыл за собой дверь.


















