💢— Не ожидал от тебя такой подлости, — заявил муж растерянной жене

Артём шёл по аллее и пинал листву так, будто она была виновата во всём разом. Листья взлетали мокрыми пластами и падали обратно, тяжёлые, наглые, неубиваемые. Он поддал ещё раз — носком ботинка, от бедра, как по мячу. Ботинок был новый, замшевый, и это злило отдельно.

Вероника шла рядом и держала его под руку так бережно, словно он был фарфоровый. Она улыбалась. Она улыбалась уже сорок минут подряд, с самого выхода из дома, и от этой улыбки ему хотелось скрипеть зубами.

— Артём, ну скажи что-нибудь, — попросила она. — Ты молчишь, как будто я тебе про похороны сообщила.

— Я думаю, — процедил он.

— О чём?

— О том, как это всё… устроить.

Она засмеялась и прижалась щекой к его плечу. Артём смотрел прямо перед собой, на серую полосу дорожки, и внутри у него всё гудело, как трос под нагрузкой. Он двенадцать лет обслуживал канатную дорогу в парке и знал: когда трос гудит на такой ноте, надо останавливать линию.

— Ты рад? — спросила Вероника.

— Конечно, рад.

— Ты это сказал таким голосом, будто у тебя зуб болит.

— Зуб и болит, — соврал он мгновенно и почти обрадовался находке. — С понедельника ноет.

— Бедный мой, — она погладила его по рукаву. — Завтра к врачу.

Он кивнул и про себя выругался длинно, вдохновенно, с оборотами, которых вслух не произносил лет с пятнадцати. Две полоски. Тест лежал на подоконнике, завёрнутый в бумажную салфетку, как реликвия. Она даже сфотографировала его, дурочка.

— Я подумала, детскую сделаем из кладовки, — сказала Вероника. — Там окно есть, батарея. Всего-то стеллаж вынести.

— Стеллаж, — повторил Артём.

— Ну да. Тебе жалко стеллаж?

— Мне не жалко стеллаж.

— А что тебе жалко? — она остановилась и посмотрела на него снизу вверх, весёлая, румяная, с этой её вечной привычкой заглядывать в лицо.

— Ничего мне не жалко, — рявкнул он тише, чем хотел. — Пятый год женаты. Пора, наверное.

— Вот именно, — обрадовалась она. — Пора.

Он высвободил руку под предлогом того, что нужно поправить шарф, и они пошли дальше. Вероника рассказывала про коляски, про то, что у неё двое инструкторов на подхвате и школа не встанет, что собак она может передать Полине хоть на полгода, что деньги есть, что квартира её, оформлена до брака, значит, никто их никуда не выгонит.

— Ты меня слышишь вообще? — спросила она.

— Слышу. Собаки, Полина, кладовка.

— Артём.

— Что «Артём»? Я двадцать восемь лет Артём.

Возле выхода из парка он посмотрел на часы и сказал, что забыл занести отцовский шуруповёрт матери. Шуруповёрт лежал дома, на антресоли, и Вероника это знала, но кивнула.

— Долго не сиди у неё, — попросила она. — Я торт куплю. Отпразднуем.

— Отпразднуем, — сказал он и пошёл в другую сторону, чувствуя, как отпускает лопатки.

Ноги сами принесли его к пятиэтажке, где он вырос. Он не решал идти. Он просто шёл, и через двадцать минут стоял у знакомой двери с облупившимся дерматином и жал на кнопку звонка так, будто отдавал команду «стоп-линия».

Мать открыла с полотенцем на плече и сразу прищурилась.

— Рожа красная, — сообщила она вместо приветствия. — Значит, злой. Заходи, злой.

***

Людмила Аркадьевна тридцать лет кроила костюмы для цирковых артистов и научилась читать людей по одному повороту головы. Сын сел на табурет в прихожей, не разуваясь, и она поняла: дело серьёзное.

— Разувайся, — велела она. — Наследил уже.

— Мам, подожди.

— Не «подожди», а разувайся. Что случилось? На работе?

— На работе всё нормально. Линию в среду проверяли, замечаний нет.

— Тогда что? — она встала напротив. — Ты когда с таким лицом приходишь, у меня давление скачет. Говори быстро, не тяни жилы.

Артём стянул один ботинок, посмотрел на него и поставил рядом со вторым.

— Вероника беременная.

Мать замолчала. Пауза вышла длинная, неприлично длинная, и Артём успел за это время рассмотреть трещину на плинтусе.

— Так, — сказала она наконец. — И?

— Что «и»?

— Обычно люди в таких случаях радуются. Ты сидишь, как будто тебе штраф выписали.

— А ты радуешься? — он поднял голову. — Ты вот прям сейчас радуешься?

Людмила Аркадьевна прошла в комнату и села в кресло. У неё до сих пор ныла поясница — Кристина с внуком прожили здесь пять с половиной месяцев, потому что зять уходил на вахты по два месяца, а младенец орал так, что соседи стучали по батарее. Пять с половиной месяцев. Пелёнки, ночные вопли, вечная сушилка посреди комнаты.

— Поздравляю, — сказала она ровно. — Первенец. Дело хорошее.

— Спасибо.

— Только сразу говорю: справляйтесь сами. Я не молодая уже. Я с Кристинкиным Мироном чуть в психиатрию не переехала.

— Вот, — сказал Артём и хлопнул ладонью по колену. — Вот. Ты хоть честная.

— А кто нечестный?

— Она. — Он встал и заходил по комнате, размахивая руками. — Я ей сколько раз говорил: не сейчас. Не сейчас, ясно? У меня разряд подтверждать, у меня вторая линия строится, меня начальником участка ставят. Я ей говорил.

— Ты женат пятый год, — напомнила мать.

— И что? Пятый год — это приговор? Есть люди, которые в сорок рожают, и ничего.

— В сорок рожают те, кто в тридцать не смог.

— Мам!

— Что «мам»? — она тоже повысила голос. — Ты чего от меня хочешь? Сядь. Сядь, я сказала.

Артём сел на край дивана и уставился в пол.

— Поговори с ней, — сказал он глухо.

— О чём?

— Ну… о жизни. О том, что рано. Что мы не тянем. Что потом.

— Артём. — Людмила Аркадьевна подалась вперёд. — Ты меня посылаешь свою жену уговаривать на аборт?

— Я такого слова не говорил.

— Ты его подумал так громко, что у меня в ушах звенит.

— Она тебя послушает, — упрямо сказал он. — Тебя все слушают. Ты умеешь. Ты Кристине про её первого хахаля так объяснила, что она его через неделю бросила.

— Тому хахалю тридцать два было, а Кристине семнадцать, — отрезала мать. — Это другой разговор.

— Мам.

— Не мамкай.

Она встала, прошла к серванту, зачем-то поправила стеклянного слоника и вернулась.

— Она хочет ребёнка?

— Она хочет. Она сияет, как прожектор на танцполе. Она уже кладовку под детскую расписала.

— А ты?

— А я не хочу, — сказал Артём и посмотрел матери в глаза. — Не хочу. Прямо сейчас — не хочу. И это моё право, между прочим. Меня никто не спрашивал.

— Ты женился. Тебя этим уже спросили.

— Мам, ты поговоришь или нет?

Людмила Аркадьевна поджала губы. Ей не нравилось всё: и просьба, и красная сыновья физиономия, и то, как он сидел — сгорбившись, будто его самого обидели.

— Схожу, — сказала она наконец. — Поздравлю. А там посмотрим по обстановке.

— Вот! — Артём просветлел. — Вот. Ты только не в лоб. Ты аккуратно.

— Я тридцать лет швы делала так, что их не видно, — сказала мать желчно. — Как-нибудь без твоих инструкций.

***

Она пришла на следующий день, к обеду, с пакетом мандаринов и лицом победительницы районной олимпиады по дипломатии. Вероника открыла в спортивном костюме, с мокрыми после душа волосами — только вернулась с площадки, где натаскивала овчарку на поиск в завалах.

— Людмила Аркадьевна! Проходите.

— Поздравляю, — сказала свекровь, вручая мандарины. — Артёмка сказал. Радость-то какая.

— Спасибо! — Вероника засветилась. — Я сама ещё не привыкла.

Они сели в комнате. Свекровь оглядела стеллаж, тренировочные жилеты на вешалке, коробку с апортами, коллекцию медалей на стене.

— Хорошо живёте, — сказала она.

— Стараемся.

— Ремонт свежий.

— Три года назад делали.

— Ковёр светлый, — заметила Людмила Аркадьевна. — Ты его сразу выбрось. Дети светлое не признают. Дети признают гуашь и творог.

Вероника засмеялась. Свекровь не засмеялась. Она сложила руки на коленях и вздохнула.

— Ника. Я тебе как своей скажу. Ты только не кидайся.

— Говорите.

— Артём расстроен.

Улыбка у Вероники сошла не сразу — она ещё держалась в углах губ, по инерции, как свет от выключенной лампы.

— В смысле — расстроен?

— В прямом. Мальчик мой сидел вчера у меня на диване красный, как варёный рак, и не знал, куда себя деть. Он не готов, Ника. Он мне так и сказал.

— Мне он сказал, что рад.

— Мужчины всегда говорят, что рады. У них язык отдельно, а голова отдельно.

Вероника выпрямилась. В груди у неё стало горячо и неудобно.

— Людмила Аркадьевна, а вы зачем пришли? Мандарины занести или это?

— Это, — честно сказала свекровь. — Я пришла сказать: подумайте. Молодые ещё. Успеете.

— Мне тридцать один.

— А мне было двадцать, когда Кристинка родилась, и двадцать три, когда Артём, — свекровь заговорила быстрее, входя в колею. — И знаешь, что я тебе скажу? Я своей молодости не помню. Вообще. Стерли ластиком. Была девочка, ходила на танцы, шила себе платья из штор… тьфу, из отрезов. А потом сразу — тётка с двумя вёдрами пелёнок и мешками под глазами. Ни моря, ни кино, ни одного нормального выходного за десять лет.

— Я вас понимаю.

— Ничего ты не понимаешь. Ты думаешь, это как собака: покормил, погулял, легла в углу. А оно орёт. Оно орёт по восемь часов, и никто в мире не знает, почему. У Кристинки Мирон орал так, что я забыла, как меня зовут. Полгода они у меня прожили. Полгода! Я до сих пор просыпаюсь в четыре утра просто по привычке.

Вероника молчала. Мандарины лежали на столе оранжевой горкой и выглядели издевательски.

— Я справлюсь, — сказала она.

— С чем? С мужем, который в комнату заходить не будет? Ты его знаешь? Ты его пять лет знаешь, а я тридцать три. Он от крика зверем делается.

— Он привыкнет.

— Он не привыкнет. — Свекровь посмотрела на неё в упор. — Ника, пока срок маленький, это ещё не… это ещё решается. Один день. Сходила — и живите дальше по-человечески. Через три года созреете оба, и я первая приду коляску катать.

Вероника встала. Медленно, аккуратно, как будто под ней был лёд.

— Вы мне сейчас предлагаете сделать аборт?

— Я тебе предлагаю подумать.

— Я подумала. Ещё в тот момент, когда увидела результат. Он у меня будет.

Людмила Аркадьевна пожевала губами.

— Ну, дело твоё, — сказала она. — Я своё слово сказала. И ещё скажу: помогать я не смогу. У меня спина.

— Я вас ни о чём не просила.

— Пока не просила.

Свекровь ушла, а на лестничной площадке между третьим и вторым этажом уже набирала сына.

— Была, — доложила она в трубку.

— И как?

— Да как… Вроде задумалась. Молчала, слушала. Мне показалось, она не сильно-то и упирается.

— Серьёзно? — обрадовался Артём.

— Мне так показалось. Ты не наседай сразу, дай ей дозреть.

Артём отключился и хлопнул себя по коленям. Напротив него, на облезлом диванчике в подсобке канатной станции, сидел Родион и жевал бутерброд.

— Что за счастье? — спросил Родион с набитым ртом.

— Мать моя — золото, — сказал Артём. — Взяла на себя грязную работу.

— Какую?

— Ника залетела.

Родион перестал жевать.

— Поздравляю?

— Не поздравляй. Мать пошла и объяснила ей, что это лишнее.

— Ого, — сказал Родион и заржал. — Ну ты стратег. Слушай, а правильно. Я вот дважды женат был и дважды разведён, и знаешь, что меня спасло? Отсутствие потомства. Делить нечего. Разошлись, как трамваи на кольце. А был бы малой — платил бы до пенсии и по субботам в зоопарк, как проклятый.

— Вот именно.

— Держись, — Родион хлопнул его по плечу. — Ты в своём праве.

***

Через три дня Родион стоял на нижней станции с Егором, оператором снежных пушек с соседнего склона, и травил историю уже в собственной редакции.

— Прикинь, — говорил он, — Тёмка попал.

— Как попал?

— Жена его залетела назло.

— В смысле «назло»? — не понял Егор.

— В прямом. Они поцапались, он ей чего-то там про свободу сказал, а она — раз, и беременная. Чтобы держать. Классика жанра, брат. Женщина, когда чует, что мужик отходит, сразу заводит якорь.

— Да ну.

— Гну. Он теперь просит по-человечески: давай подождём. А она упёрлась и говорит: рожу тебе назло.

Егор поскрёб щетину. Ему всё это не понравилось — не сплетня, а сама интонация, залихватская, как у продавца на рынке.

— Странно, — сказал он. — Моя Алиса с ней дружит, они вместе на выставках судят. Ничего такого не рассказывала.

— Так бабы своим не рассказывают, — авторитетно объяснил Родион. — Бабы своим рассказывают только то, что красиво.

Вечером Егор пересказал это дома. Он старался быть нейтральным, но нейтральность в таких историях испаряется первой.

— И вот, — закончил он, — Артём, значит, требует, чтобы она прервала, а она ногами упирается. Рожу, говорит, тебе назло.

Алиса отложила щётку — она весь вечер расчёсывала клиентского шпица, отложенного до утра.

— Так, — сказала она. — Стоп. Кто требует?

— Артём.

— Артём требует, чтобы Вероника сделала аборт?

— Ну так рассказывают.

— Кто рассказывает?

— Родька.

— Родька твой два раза женился и два раза сбежал, — отчеканила Алиса. — Ему верить — что прогноз погоды на месяц читать. Вам, мужикам, вообще какое дело до чужой семьи? Вы там на своей канатке чем занимаетесь — тросы тянете или языками?

— Я-то при чём? Мне сказали, я тебе передал.

— Вот именно. Испорченный телефон с моторчиком.

Она походила по комнате, потом взяла телефон и всё-таки набрала. Вероника ответила сразу.

— Ник, привет. Слушай, у меня дурацкий вопрос.

— Задавай дурацкий.

— У тебя всё нормально? Дома.

— Нормально, — удивилась Вероника. — А что?

— Мне тут пересказали, что вы с Артёмом воюете. Что ты беременна и… — Алиса запнулась. — Что он настаивает на прерывании, а ты, извини за формулировку, рожаешь ему назло.

В трубке стало тихо.

— Ника?

— Кто это сказал?

— Егору сказал Родион. Родиону, я так понимаю, сам Артём.

— У нас нет никакой войны, — сказала Вероника медленно. — У нас всё хорошо. Никакой мести, никакого назло. Мы пять лет вместе. Он мне про детей сам говорил, ещё до свадьбы, у него даже имя было придумано.

— Значит, кто-то очень творчески пересказал.

— Значит, кто-то, — согласилась Вероника, и от её голоса Алисе стало неуютно.

Вечером Артём пришёл с работы, стянул куртку и обнаружил жену в коридоре. Она стояла, прислонившись к стене, и смотрела на него так, как смотрят на неисправный узел перед разбором.

— Артём, объясни, что происходит.

— В смысле?

— Сначала ко мне приходит твоя мать и уговаривает избавиться от ребёнка. Потом мне звонит Алиса и спрашивает, правда ли, что я рожаю тебе назло, потому что об этом рассказывает вся ваша канатка.

Он снял ботинок. Второй снимал долго, слишком долго.

— Я поделился новостью с Родькой, — сказал он. — Он что-то не так понял.

— Что именно он не так понял? «У меня будет ребёнок» — это сложная фраза?

— Ника, ты чего заводишься.

— Я не завожусь. Я спрашиваю. — Она шагнула ближе. — Твоя мать сама до идеи аборта не додумалась бы. Она мандарины принесла, а не медицинскую брошюру. Родион до этого не додумался бы, он тебе даже не родня. Егор тем более. Артём, у всех этих людей один источник. Он сейчас стоит передо мной в носках.

Он выпрямился. И вот тут в нём перещёлкнуло — то самое, гудящее.

— Ладно, — сказал он. — Ладно. Хочешь честно?

— Хочу.

— Не ожидал от тебя такой подлости, — заявил он растерянной жене. — Вот так. Нож в спину. Мы говорили, что подождём, а ты взяла и решила за двоих.

Вероника моргнула.

— Подлости?

— Именно. У меня разряд, у меня вторая линия, меня в начальники участка двигают. А ты мне — сюрприз. С полосочками.

— Мы говорили про детей на второй год брака. Ты сказал: «Мальчика назовём Егором, в честь деда».

— Я много чего говорил.

— У меня своя школа, у меня двенадцать собак и трое инструкторов. У меня квартира, в которой ты живёшь. У меня деньги на два года вперёд. Что не так, Артём? Что конкретно не так?

— То, что меня не спросили! — рявкнул он.

— Тебя спросили пять лет назад в загсе.

Он сразу понял, что перегнул. Это было видно по тому, как он дёрнул плечом и заговорил быстрее, мягче:

— Ник, слушай. День тяжёлый, ветер был, линию три раза стопорили…

— Нет, — сказала она. — Ты не погорячился. Ты именно так и думаешь. Поэтому ты пошёл жаловаться матери, а потом друзьям. Ты не оговорился, ты проговорился.

— Ника.

— Я тебя услышала, — сказала Вероника. — По-настоящему услышала.

Она ушла в комнату и закрыла дверь, и он остался стоять в носках посреди коридора, злой на неё, на Родиона, на мать, на весь свет.

***

Утром он поймал Родиона у мачты и говорил с ним минут десять, из которых восемь занимало перечисление претензий.

— Ты зачем языком чесал? — шипел Артём. — Тебе кто разрешал?

— А кто запрещал? — искренне удивился Родион. — Ты мне тайну доверял? Ты пароль называл? Ты сказал: жена залетела, мать пошла отговаривать. Я не под подписку это слушал.

— Егору зачем понёс?

— Егор — свой.

— У Егора жена с моей женой дружит!

— Ой, — сказал Родион и хлопнул себя по лбу с преувеличенным раскаянием. — Какая неожиданность. Люди, оказывается, разговаривают.

— Ника теперь на меня волком смотрит.

— И прекрасно, — Родион отхлебнул из термоса. — Ты пойми: теперь она знает твою позицию. Не догадывается, не додумывает — знает. Да, некрасиво вышло. Да, жёстко. Но зато без тумана. Теперь она понимает, что этого ребёнка быть не должно, и решать надо сейчас, а не на пятом месяце.

— Она уперлась.

— Значит, дави не сам. Ты в её глазах злодей, тебе теперь ходу нет. Пусть мать твоя идёт. Мать — фигура нейтральная. Мать плачет, вздыхает, руки заламывает. Это работает.

Вечером Артём сидел у матери на кухонном табурете и говорил, глядя в столешницу:

— Сходи ещё раз.

— Артём.

— Сходи. И на слёзы не смотри. Заплачет — пусть плачет. Ты не про чувства говори, ты про факты. Финансы, медицина, психология. Приведи примеры, как дети людям жизнь испоганили. Ты Кристину вспомни. Ты соседку с четвёртого вспомни, у которой муж ушёл.

Людмила Аркадьевна смотрела на сына. Не то чтобы он был плохой. Он был… расчётливый, вот слово. Как приёмщик на складе.

— Ты слышишь себя? — спросила она.

— Слышу. Мам, я один не вытяну этот разговор. Меня она слушать не будет.

— И меня не будет.

— Тебя будет. Ты женщина, ты рожала.

Она сходила его проводить и вернулась, села в кресло и просидела так до тех пор, пока не позвонили в дверь. Пришла Нина Львовна с первого этажа — с вязанием, как всегда, и с готовностью просидеть три часа.

— Люда, ты серая какая-то.

— Живот болит, — соврала Людмила Аркадьевна и тут же выложила всё. Она не умела молчать больше двадцати минут, если рядом сидел живой человек.

Нина Львовна слушала, спицы у неё двигались ровно, как маятник.

— И что ты решила? — спросила она в конце.

— Схожу ещё раз.

— Не суйся, — сказала Нина Львовна.

— Как это «не суйся»? Это мой сын.

— Сын твой уже сунулся по самые уши, и ему это ещё аукнется. А ты подумай, чем это кончится для тебя. — Спица звякнула о спицу. — Она родит. Она всё равно родит, ты по глазам её описала — такие рожают. И через год твой Артём будет ходить по квартире с ребёнком на руках и говорить: «Ну я же тогда сгоряча». И она его простит. Она его простит, Люда, потому что он отец её ребёнка, и деваться ей некуда.

— А я?

— А ты останешься. Навсегда. Ты будешь та самая свекровь, которая ходила отговаривать. И тебя не простят никогда, ни через год, ни через двадцать. Тебя внука не дадут подержать.

Людмила Аркадьевна поджала губы.

— Умная ты, Нина.

— Я не умная, я старая.

Она всё равно пошла. Через три дня, в четверг, поднялась на девятый этаж без мандаринов и без предисловий. Вероника открыла и не отступила от порога.

— Пусти, я на пять минут.

— Проходите.

Свекровь не села. Она стояла посреди комнаты и говорила ровно, деловито, загибая пальцы, как будто зачитывала смету.

— Первое. Деньги. Первый год — это коляска, кроватка, автокресло, смеси, памперсы, врачи. Твоя школа встанет минимум на восемь месяцев, что бы ты себе ни воображала. Второе. Здоровье. Ты после тридцати, у тебя нагрузки, ты с собаками на площадке по шесть часов. Ты зубы потеряешь, волосы полезут, вены полезут. Ты в зеркало через год посмотришь и не узнаешь себя, я тебе как женщина говорю. Третье. Психология. Ребёнок, которого отец не хотел, всегда это чувствует. Всегда. Он это в три года чувствует, в семь, в пятнадцать. Четвёртое…

— Не надо четвёртое, — сказала Вероника.

— Надо. Четвёртое: он уйдёт. Не сразу. Через год-полтора, когда устанет. И ты останешься одна с ребёнком, а я буду виновата, потому что не отговорила.

Вероника слушала стоя. Она не перебивала, не плакала, не хваталась за сердце. Она просто стояла и смотрела, и от этого взгляда Людмиле Аркадьевне становилось всё неуютнее.

— Всё? — спросила Вероника, когда свекровь замолчала.

— Всё.

— Я вас услышала. И прошу вас больше ко мне не приходить.

Тишина стала плотной.

— Что? — переспросила свекровь.

— Я прошу вас не приходить в эту квартиру. Ни завтра, ни через месяц. Захотите поговорить — телефон у вас есть, но и туда лучше не надо.

— Ты меня выгоняешь?

— Я вас не пускаю. Это разные… — Вероника осеклась, подобрала другое слово. — Это два разных действия. Всего доброго, Людмила Аркадьевна.

Свекровь вышла на площадку, и дверь за ней закрылась мягко, без хлопка, и это было унизительно. Она набрала сына прямо на лестнице.

— Артём. Твоя жена меня выставила.

— Как выставила?

— Так. Запретила приходить. Я тридцать три года хожу к людям в дом, меня никогда никто не выставлял. Всё, я больше пальцем не пошевелю. Разбирайся сам. И имей в виду: родит — помогать не буду. Ни дня, ни часа.

Артём стоял в подсобке и слушал гудки. Мирный вариант рухнул. Все его аккуратные конструкции — мать, друзья, разумные доводы — сложились, как башня из кубиков, которую задели локтем.

***

Вечером он пришёл домой и сразу, с порога, не сняв куртку, пошёл в комнату.

Вероника сидела на полу и раскладывала по коробкам тренировочные жилетки. Рядом лежал каталог, раскрытый на странице с детскими кроватями.

— Ты мать мою выгнала.

— Я попросила её не приходить.

— Она пожилой человек!

— Она пожилой человек, который трижды за две недели объяснял мне, что мой ребёнок — лишний.

Артём встал над ней.

— Всё. Хватит цирка. Ты завтра идёшь и делаешь то, что нужно. Я записал. На одиннадцать.

Вероника подняла голову.

— Повтори.

— Ты. Идёшь. Завтра. И избавляешься от него.

Она поднялась с пола — медленно, опираясь рукой о край стеллажа. На стеллаже лежал справочник по кинологии, тяжёлый, в твёрдой обложке, килограмма на два. Она взяла его и, не размахиваясь широко, ударила мужа по лицу — плашмя, всей плоскостью, как хлопушкой.

Звук вышел глухим.

Артём отлетел на два метра, как сбитая кегля. Он зацепил спиной стойку с цветами, и она поехала за ним — горшки, керамзит, длинные плети хлорофитума посыпались сверху, и всё это накрыло его вместе с ковром.

— Ты… — просипел он, поднимаясь на локте.

Она ударила ещё раз, по плечу.

— Убийца, — сказала Вероника. — Мерзавец. Скотина ты трусливая. Ты не мог мне в лицо сказать? Ты мать подослал? Ты Родьке рассказал?

— Ника, ты сдурела!

Он пополз на коленях в сторону коридора, отплёвываясь от земли. Она шла следом и пинала его — не сильно, но метко, по бедру, по мягкому.

— Психопатка! — заорал он, добравшись до порога. — Дура ненормальная! Всё, сама разбирайся со своим отпрыском! И ещё вопрос, между прочим, от кого он!

Вот этого говорить не следовало.

Она догнала его в один шаг, вцепилась в волосы на затылке и потащила — буквально потащила, как мешок, к двери. Он взвыл.

— Больно! Волосы! Пусти!

— Иди, — выдохнула она, отпирая замок одной рукой. — Иди, гений. Иди к матери, она тебя пожалеет.

Он не рискнул отбиваться. Он один раз в жизни видел, как женщина в злости выносит железную дверь ногой, и с тех пор твёрдо знал: в такие минуты женщина сильнее мужчины раз в пять.

Дверь захлопнулась. Через полминуты она открылась снова, и на площадку вылетели ботинки — сначала левый, потом правый, — а следом куртка, накрыв перила.

— Открой! — гаркнул он. — У меня ключи внутри!

Тишина.

Через час он звонил в дверь матери, в одном ботинке зашнурованном, в другом — нет.

— Батюшки, — сказала Людмила Аркадьевна, включая свет в прихожей. — Это что?

На скуле у сына наливался синяк, на лбу краснели три царапины — от керамзита или от ногтей, он сам не разобрал.

— Пол мокрый был. Поскользнулся.

— Артём.

— Поскользнулся, говорю. С Никой поругались.

Мать поставила чайник и молчала минуты три, а потом её прорвало.

— Пусть живёт как хочет, — сказала она. — Меня выставила — ладно. Пусть сама возится со своим… со своим приплодом. Может, поумнеет.

Она всё-таки набрала невестку.

— Ты что творишь? Мужа избивать?

Гудки. Ровные, длинные, безразличные.

Вероника внесла номер свекрови в чёрный список, туда же — номер мужа, села на пол в коридоре и просидела так минут двадцать. Мать у неё жила за шестьсот километров, сестра — ещё дальше.

Утром позвонили в дверь. На пороге стоял Валентин Сергеевич — свёкор, в старой куртке, с брезентовой сумкой.

— Пустишь? — спросил он.

Они с Людмилой Аркадьевной не разводились, но лет восемь как жил он отдельно, на даче: небольшой ладный дом, сарай, баня, курятник, десяток яблонь и восемь ульев. Вероника была там трижды и каждый раз уезжала оттуда спокойной.

— Проходите.

— Я в курсе, — сказал он, разуваясь. — Вчера час выслушивал по телефону, как ты всех уничтожила. У меня ухо село.

Вероника напряглась.

— Валентин Сергеевич, если вы тоже про…

— Не про, — перебил он. — Решила — рожай.

Она посмотрела на него.

— Что?

— Что слышала. Решила — рожай. Трудно будет? Будет. Сын мой поступил подло, я его оправдывать не стану, хоть он мне и сын. Придумал, понимаешь, комбинацию: сам в кусты, мать вперёд. Тьфу.

Он сел на табурет в прихожей, потому что дальше не пошёл.

— Я, когда Людка Кристинкой ходила, — сказал он, — я две недели ходил и всем на заводе рассказывал. Всем подряд. Вахтёру рассказал. Мне двадцать два было, денег ноль, комната в общежитии восемнадцать метров, а я счастливый ходил, как дурак. Это жизнь, Ника. Она не по расписанию приходит.

— Спасибо, — сказала Вероника, и голос у неё дрогнул первый раз за все эти дни.

— Не благодари, я не подвиг совершаю. — Он поднялся, вынул из внутреннего кармана сложенные пополам купюры и положил на тумбочку. — Это не тебе.

— Валентин Сергеевич…

— Это внуку. Или внучке. Купишь, что надо. Телефон мой знаешь. В выходные приеду, крючки в ванной перевешу, у вас там один держится на честном слове. А лучше сама приезжай ко мне: воздух, банька, куры. Тебе полезно.

Когда он ушёл, стало легче. Не радостно — но легче. Она позвонила Полине, потом Алисе, потом матери, и к вечеру знала точно: одна она не осталась.

Ещё через день Вероника подала на развод. Уговаривать Артёма она не собиралась — он всё сказал сам, в коридоре, стоя в носках. И нож в спину втыкала не она.

Уведомление он увидел вечером и сразу набрал мать.

— Подала на развод.

— Значит, решила рожать, — заключила Людмила Аркадьевна. — Соглашайся. Чего тянуть-то.

Он тянул два дня и подтвердил.

Мать ликовала так, будто выиграла в лотерею: испекла шарлотку, звонила Нине Львовне, повторяла «слава богу, отмучились». А отец, приехав за инструментом, посмотрел на сына и сказал одно слово:

— Подлец.

И уехал.

Артём сидел в своей старой комнате, среди школьных грамот, и писал Веронике про вещи. Ответ пришёл короткий: «Завтра в 19:00. Всё соберу, выставлю на площадку. Не звони».

Он перечитал и заругался про себя. Вот так. На площадку. Пять лет — и на площадку, даже разговаривать не станет. Он крутил в голове оправдания, одно за другим, и каждое неизбежно приводило к выводу, что он поступил правильно, а вот она — эгоистка, думала только о себе. Ну и пусть нянчится сама. Он умывает руки.

А Вероника в это время сидела с каталогом и отмечала ручкой: кроватка светлая, комод с пеленальным верхом, дуга с игрушками. Мать прислала перевод, сестра с мужем — второй, свёкор добавил третий. Полина обещала отдать свою коляску, почти новую, пробег — одна зима.

Потом она стояла под душем, положив ладонь на ещё плоский живот, и говорила вслух, спокойно и зло:

— Ничего. Мы справимся. Мы с тобой ещё как справимся.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

💢— Не ожидал от тебя такой подлости, — заявил муж растерянной жене
— Это моя квартира, а не ресторан! — сказала я родителям мужа после третьей просьбы приготовить другое блюдо за вечер