— Встала и вышла из квартиры, — говорю я жене после того, как она полезла к мужу нашей дочери.

Февраль у нас в Вологде сухой и звонкий, снег скрипит под ботинками, как новая кожа. Я возвращаюсь из мастерской, пахну морилкой и дубовой пылью, и слышу за дверью два голоса. Один — моей Алисы, второй — чужой, мужской, осторожный.

— Пап, ты только не кричи с порога, — говорит дочь, выглядывая в коридор. — Я не одна.

— Я вообще редко кричу, — отвечаю я и снимаю шапку.

— Ты рычишь. Это хуже.

Из кухни выходит высокий парень в свитере, держит коробку с эклерами, как щит. Смотрит прямо, руки не прячет. Мне это сразу нравится.

— Тимофей, — говорит он. — Здравствуйте.

— Пётр Савельевич, — отвечаю я и жму ему ладонь. Ладонь сухая, крепкая, с мозолью у большого пальца. — Работаешь руками?

— Теплосети. Инженер, но на объектах чаще, чем в кабинете.

— Значит, не белоручка. Раздевайся.

Из спальни выплывает Валентина в шёлковом халате цвета спелой вишни. Она у меня до сих пор красивая, сама знает, пользуется. Увидела гостя — поправила волосы, выпрямила спину, улыбнулась так, что я на секунду залюбовался.

— Ох, какие люди, — тянет она. — Алиса, ты могла бы предупредить мать.

— Мам, я и предупреждаю. Вот, стою, предупреждаю.

— В последнюю минуту, как всегда.

— Валя, поставь чайник, — говорю я. — Пусть люди согреются.

Мы садимся на кухне, под лампой с абажуром, который я сам перетягивал три года назад. Эклеры на блюде, чай в старых чашках с голубой каймой. Алиса ёрзает на табурете, Тимофей держится прямо.

— Ну, — говорю я, — говорите уже, а то у вас лица, как у подсудимых.

— Пап, мы заявление подали, — выпаливает дочь. — Роспись через месяц.

— О как, — Валентина ставит чашку. — А спросить родителей?

— Мам, мне двадцать три.

— Мне тоже было двадцать три, и я спрашивала.

— Ты сбежала из дома с чемоданом, бабушка рассказывала.

Я смеюсь первый раз за вечер. Валентина делает вид, что не слышала, и поворачивается к Тимофею — вся, целиком, плечом и коленями.

— А вы, Тимофей, где живёте?

— Снимаю комнату на Пошехонском. Хозяйка хорошая, но стены картонные.

— Слышимость — это беда, — говорит моя жена и смотрит на него чуть дольше, чем нужно.

— Мы снимем однушку, — вставляет Алиса. — Посчитали: тысяч двадцать пять плюс коммуналка.

— А мебель? — спрашиваю. — Голые стены. Диван, шкаф, плита, холодильник. Сто тысяч вылетят, и не заметишь.

— Пап, мы справимся.

— Справитесь. Только зачем? У нас три комнаты, твоя стоит пустая с тех пор, как ты в общежитие убежала. Живите тут, копите на своё.

Тимофей поднимает глаза на меня, потом на Алису. Я вижу, что он не хочет, но считает в уме и понимает, что я прав.

— Пётр Савельевич, мы бы не хотели мешать.

— Вы мне не помешаете, я в мастерской с восьми до семи. Валя на работе. Вечером все устают и расходятся по углам.

— Конечно, живите, — говорит Валентина мягко. — Я не тёща из анекдота. В вашу комнату без стука заходить не буду.

— Это главное, — смеётся Алиса.

— И питаться будем вместе, — добавляет жена. — Я люблю, когда за столом много народу.

Тимофей кивает, благодарит, и у него на скулах проступает румянец, как у мальчишки. Я тогда думаю: хороший парень, стеснительный. И не думаю больше ни о чём.

Вечером, когда они ушли провожать друг друга, Валентина моет посуду и говорит в стену:

— Крупный он какой. И руки у него рабочие.

— Хороший парень.

— Алиске повезло, — отвечает она и почему-то улыбается своему отражению в тёмном окне.

***

Свадьбу сыграли скромно, в кафе на Мира, человек двадцать. Морозно было так, что фотограф снимал быстро, а невеста прыгала в белых сапожках по синему снегу.

— Пап, ты плачешь? — спросила Алиса у выхода из загса.

— Ветер.

— Ветер, ага. Ты у меня нежный, просто притворяешься шкафом.

— Шкафы я делаю, а не притворяюсь.

Дома молодые заняли дальнюю комнату. Я лежал и слушал, как батарея щёлкает, а за стеной смеются, и думал: вот и всё, вырастил.

— Валя, — говорю, — ты чего не спишь?

— Думаю.

— О чём?

— О том, что мне сорок семь, — отвечает она в темноту. — И что молодость — это такая вещь, которую не одалживают.

— Поздно для философии.

— Тебе всегда поздно, Петя. Ты в девять засыпаешь, как ребёнок.

— Я в пять встаю.

Она отворачивается, а я ещё долго слушаю, как скрипит её сторона кровати.

Утром я ухожу первым. В мастерской меня ждёт буфет тридцатых годов, у него треснула филёнка и сорван шпон. Я сижу над ним полдня и забываю обо всём, так у меня устроено.

Возвращаюсь поздно, Тимофей сидит на кухне один, пьёт чай.

— Алиса где?

— На дежурстве в клинике. У неё практика, кошка после операции, она не уйдёт.

— Ветеринар, что с неё взять. В детстве голубей домой таскала.

— Она мне рассказывала. Про голубя Гошу.

— Гоша был крыса крылатая, но она его любила, — говорю я и достаю кружку.

Тимофей улыбается, но улыбка у него какая-то неполная. Мне кажется, он хочет что-то сказать, и не говорит.

— Ты чего невесёлый? Поссорились?

— Нет, что вы. Всё отлично. Просто устал.

— Теплосети, понятно.

Входит Валентина, и у неё в руках его футболка.

— Тимофей, ты бросил в общую корзину, а она линяет, — говорит она. — Я постирала отдельно. У тебя хорошая вещь, жалко.

— Спасибо, Валентина Аркадьевна. Не стоило.

— Мне не трудно. Ты так не прижимайся спиной к батарее, спину посадишь.

И кладёт ему ладонь на лопатку, и держит. Не секунду. Я считаю: раз, два, три. Тимофей встаёт, отходит к окну, говорит про погоду.

— Валя, — говорю я, — чай будешь?

— Буду, — отвечает она, и её рука всё ещё висит в воздухе там, где была чужая спина.

***

Через неделю я прихожу раньше обычного: заказчик перенёс выдачу буфета. Открываю дверь ключом тихо, по привычке мастера — я всё делаю тихо, меня этому дерево научило.

В коридоре пахнет её духами, густо, по-вечернему. В комнате у молодых дверь прикрыта, из зала бубнит телевизор.

— Петя? Ты чего так рано? — Валентина выходит, завязывая пояс халата.

— Отпустили.

— Я не ждала.

— Заметно. Ты что, красилась?

— Я всегда крашусь.

— Дома в тапках — всегда?

— Петя, не начинай, — говорит она и уходит на кухню.

Через минуту из комнаты выходит Тимофей. Лицо красное, шея красная, взгляд в пол. Проходит мимо меня бочком, как мимо горячей плиты.

— Тим.

— Да?

— Ты в порядке?

— Да. Я в магазин сбегаю, у нас хлеб кончился.

— У нас полхолодильника хлеба.

— Значит, за молоком, — отвечает он и выходит в куртке нараспашку.

Я стою в коридоре и смотрю на закрывшуюся дверь. Потом иду на кухню, сажусь напротив жены и смотрю ей в лицо.

— Что у вас было?

— У кого «у вас»?

— У тебя и у мужа нашей дочери.

— Ты в своём уме? Я показывала ему, где у нас аптечка. У него палец порезан.

— На какой руке?

— Петя, ты сейчас очень глупо выглядишь.

— Я часто глупо выгляжу. Зато я спрашиваю, а не додумываю.

— Вот и не додумывай, — говорит она и резко встаёт. — Мне что, нельзя разговаривать с человеком, который живёт в моём доме?

— В моём, — поправляю я спокойно. — Квартира моих родителей, Валя. Но это к слову.

Она поворачивается ко мне, и лицо у неё другое, незнакомое.

— Вот ты как заговорил.

— Я ещё никак не заговорил.

В пятницу вечером я собираю в зале стеллаж, который обещал Алисе. Рядом работает телевизор, идёт какой-то сериал про врачей. Валентина сидит в кресле с бокалом вина, Тимофей — на краю дивана, с ноутбуком, считает нагрузки по своему участку.

— Тим, иди сюда, здесь удобнее, — зовёт она и хлопает по дивану рядом с собой.

— Мне и тут хорошо.

— Ты как не родной.

— Я родной, но мне свет нужен слева.

— Какой ты правильный, — смеётся она. — Алиска тебя испортит.

— Алиса меня исправляет, — говорит он очень тихо.

Я закручиваю саморез и слушаю. Потом поднимаю голову и вижу: её рука лежит у него на колене. Ладонью вниз. Он снимает её двумя пальцами и кладёт ей обратно на подлокотник, как кладут чужую вещь.

— Валя, — говорю я, — принеси мне рулетку из коридора.

— Сам сходи.

— Валя. Принеси рулетку.

Она идёт. Молча. А когда возвращается, Тимофея в зале уже нет.

Ночью я не сплю. Лежу и перебираю: три года назад был инструктор из автошколы, пять лет назад был её начальник с их стоматологии. Два раза я подавал на развод и два раза забирал заявление, потому что Алиса была школьницей, а я, видимо, был дурак.

— Петя, ты дышишь, как паровоз, — говорит жена в темноту.

— Думаю.

— Ты? Думаешь?

— Представь себе.

— И о чём?

— О том, что Тимофей тебе в сыновья годится.

— Господи, — она садится в кровати. — Ты сейчас серьёзно?

— Совершенно.

— Я к нему по-матерински!

— По-матерински колено не гладят.

— Я смахнула крошку!

— С колена. Крошку.

— Ты больной, — говорит она и ложится обратно, отвернувшись. — Ты всегда был подозрительный, тебя твоя мать таким сделала.

— Мою мать не трогай. Она тебя в этот дом пустила.

— Пустила, — повторяет она медленно. — Вот спасибо, напомнил.

***

В воскресенье Алиса уезжает на вызов, а я прошу Тимофея помочь мне перетащить столешницу. Мы несём её по лестнице, грузим в машину, и я закуриваю на морозе первый раз за полгода.

— Тим, скажи прямо.

— Что сказать?

— Что происходит в моём доме.

Он смотрит на снег, на свои ботинки, на дорогу. Потом выдыхает пар и говорит:

— Пётр Савельевич, я не хочу ломать вашу семью.

— Её не ты ломаешь.

— Я справлюсь. Я просто буду меньше бывать дома.

— То есть тебя из собственного дома выдавливают, а ты будешь «меньше бывать».

— Я Алису берегу, — говорит он, и голос у него садится. — Она маму любит. Если я ей расскажу, она не переживёт.

— Она не ребёнок.

— Она ребёнок, когда дело касается мамы.

Я молчу. Снег лежит на капоте, и я веду по нему пальцем линию, ровную, как будто размечаю доску.

— Что именно было?

— В среду, — говорит он после паузы. — Я вышел из душа. Она вошла без стука. Сказала, что ищет полотенце.

— Дальше.

— Дальше я сказал, чтобы она вышла. Она не вышла. Она сказала… — он останавливается. — Она сказала, что Алиса молодая и глупая, а она знает, как надо.

— Как надо, — повторяю я.

— Я оделся в коридоре. Как школьник. Пётр Савельевич, мне двадцать пять лет, и я в доме одеваюсь в коридоре.

Я тушу сигарету о снег и слышу, как внутри всё становится твёрдым и ровным, будто застывает клей.

— Ты никому не скажешь, — говорю я. — Ни Алисе, ни матери своей, никому. Я разберусь сам.

— Я не хочу, чтобы из-за меня…

— Из-за тебя ничего. Из-за неё.

Вечером я жду, пока дети уйдут в кино. Потом захожу на кухню, закрываю за собой дверь и сажусь напротив жены.

— Валя. Отпросись завтра с работы на полдня.

— Зачем?

— Пойдём подавать заявление на развод.

Она ставит кружку на блюдце, и фарфор звякает.

— Опять?

— В третий раз. И последний.

— Петя, — она улыбается, но улыбка кривая. — Ты из-за своих фантазий разрушишь двадцать пять лет?

— Я из-за среды.

— Что — среды?

— Полотенце, — говорю я. — Ты искала полотенце в ванной, где мылся муж нашей дочери.

Она бледнеет. Потом краснеет пятнами, и это дольше, чем мне хотелось бы смотреть.

— Он тебе наплёл?

— Он молчал. Я вытащил. Клещами.

— Он всё перевернул! Я зашла поменять бельё!

— Валя.

— Что — Валя? Я двадцать пять лет Валя!

— Я завтра меняю личинку замка, — говорю я ровно. — Ключи получишь больше не получишь.

— Ты не имеешь… — она вскакивает. — Это и мой дом!

— Это квартира моих родителей. Я получил её по наследству до брака. Дочь взрослая, алименты не положены. Делить нам нечего, кроме телевизора, забирай телевизор.

— Ты мне мстишь.

— Я тебя убираю, — говорю я. — Как убирают гнилой сучок из доски, чтобы она не треснула.

Она смотрит на меня так, словно я заговорил на чужом языке.

— Я твоя жена.

— Ты была моей женой в среду? Когда стояла в дверях ванной?

— Я ничего ему не сделала!

— Ты сделала так, что мальчик боится тебя. Что моя дочь живёт в доме, где её муж считает шаги до двери.

— Алиса меня не бросит, — говорит она вдруг очень тихо. — Она меня любит.

— Она тебя любит, — соглашаюсь я. — Поэтому она ничего не узнает. Ты уедешь к сестре в Череповец, и в семье будет версия: родители не сошлись характерами. Это мой подарок тебе, Валя. Единственный.

— А если я расскажу по-своему?

— Тогда расскажу я. С подробностями. И с полотенцем.

Она садится обратно на табурет и сидит прямо, как в кресле у своего стоматолога.

— Петя. Прости меня.

— Поздно.

— Я одна останусь.

— Ты и так одна. Просто жила в моей квартире.

***

Замок я поменял во вторник утром, сам, за двадцать минут. Старую личинку положил в карман, вынес на помойку и даже не оглянулся — не из гордости, просто руки замёрзли.

Заявление в мировой суд приняли в четверг. Она пришла. Подписала. На улице долго искала в сумке перчатки, которых не было.

— Петя.

— Да.

— Мы могли по-другому.

— Могли. Четырнадцать лет назад.

— Ты злопамятный.

— Как скажешь, — говорю я.

Вещи она собрала в субботу, пока дети были на дне рождения у подруги. Два чемодана, коробка с косметикой, шуба в чехле. Я сам отнёс всё в такси и захлопнул багажник.

— Дочери скажешь, что я звонила.

— Скажу. Ты звони, Валя. Ей — звони.

— А тебе?

— А мне не надо.

Проходит одиннадцать дней. На улице уже капает с крыш, дворники скалывают лёд, и в мастерской пахнет весной, хотя пахнуть там должно лаком.

Вечером я готовлю ужин. Я умею три блюда, но умею хорошо. Тимофей чистит картошку рядом, и у него расслаблены плечи.

— Пётр Савельевич, вы сильно её мельчите.

— Я мастер по дереву. У меня всё в размер.

— А соль?

— Соль по вдохновению.

— Опасный вы человек.

— Ты не представляешь насколько, — говорю я, и мы оба смеёмся.

Входит Алиса, бросает рюкзак, нюхает воздух.

— Пап, а мама где? Она трубку берёт, но какая-то странная.

— Она у тёти Иры. В Череповце.

— Надолго?

— Насовсем.

Дочь садится на табурет. Тимофей кладёт нож и смотрит в раковину.

— Вы разводитесь?

— Развелись. Вернее, разводимся, но это формальность.

— Пап… — у неё дрожат губы. — Почему?

— Потому что в двадцать пять лет люди женятся, а в сорок семь некоторые перестают быть людьми, — говорю я и выключаю огонь под сковородой. — Это взрослое, Алиса. Это не про тебя.

— Это она виновата? Или ты?

— Она ни в чём перед тобой не виновата. Она твоя мать, звони ей, поздравляй с праздниками. Остальное — моё.

— У вас какие-то секреты, — тихо говорит дочь, глядя то на меня, то на мужа.

— У мужиков всегда секреты, — отвечаю я. — Иди руки мой.

Она уходит. Тимофей стоит ко мне спиной, и я вижу, как у него ходят лопатки под рубашкой.

Я подхожу и кладу ладонь ему на плечо — так, как клал Алисе, когда она была маленькой и боялась грозы.

— Тебе больше ничего не угрожает, — говорю я негромко, только ему.

Он оборачивается. Глаза мокрые, но он держится, и я его за это уважаю.

— Спасибо.

— Не за что. Дом должен быть домом. Иначе это просто коробка с мебелью.

— Я никогда ей не скажу.

— И я никогда, — отвечаю я. — Мы с тобой договорились.

Из коридора доносится голос дочери:

— Мальчики! Вы там сгорели, что ли? Пахнет дымом!

— Это у нас масло по вдохновению! — кричит Тимофей.

И мы снова смеёмся, а над сковородкой правда поднимается тонкий синеватый дымок, и мне впервые за долгие месяцы совершенно не хочется открывать окно.

Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: